<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<rss version="2.0" xmlns:content="http://purl.org/rss/1.0/modules/content/" xmlns:dc="http://purl.org/dc/elements/1.1/" xmlns:media="http://search.yahoo.com/mrss/" xmlns:atom="http://www.w3.org/2005/Atom" xmlns:georss="http://www.georss.org/georss">
<channel>
<title>Рассказы 4 класс - МирСказок — детская онлайн-библиотека: читать и слушать бесплатно</title>
<link>https://m1r.ru/</link>
<language>ru</language><item>
<title>Страшное гадание</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3231-strashnoe-gadanie.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3231-strashnoe-gadanie.html</pdalink>
<guid>3231</guid>
<pubDate>Mon, 23 Jun 2025 22:05:00 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p>Давно уже строптивые умы<br>Отринули возможность духа тьмы;<br>Но к чудному всегда наклонным сердцем,<br>Друзья мои, кто не был духоверцем?..<br><i>Посвящается Петру Степановичу Лутковскому</i></p> <p class="MsoNormal">…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия. О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять ее, — они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости приторные вздыхатели со своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты со своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня казалось страшнее всего на свете.<br>Нет, не таков был я; в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я мог быть непонятен, но смешон — никогда. Пылкая, могучая страсть катится как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.<br>Так любил я… назовем ее хоть Полиною. Все, что женщина может внушить, все, что мужчина может почувствовать, было внушено и почувствовано. Она принадлежала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности, лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполненный сосуд, перед любимою женщиною; я говорил пламенем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор, когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно, звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз своими устами к руке ее, — душа моя исчезла в этом прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чувство это, если это можно назвать чувством.<br>Но коротко было мое блаженство: Полина была столько же строга, как прелестна. Она любила меня, как никогда еще я не был любим дотоле, как никогда не буду любим вперед: нежно, страстно и безупречно… То, что было заветно мне, для нее стоило более слез, чем мне самому страданий. Она так доверчиво предалась защите моего великодушия, так благородно умоляла спасти самое себя от укора, что бесчестно было бы изменить доверию.<br>— Милый! мы далеки от порока, — говорила она, — но всегда ли далеки от слабости? Кто пытает часто силу, тот готовит себе падение; нам должно как можно реже видеться!<br>Скрепя сердце, я дал слово избегать всяких встреч с нею.<br>И вот протекло уже три недели, как я не видал Полины. Надобно вам сказать, что я служил еще в Северском конноегерском полку, и мы стояли тогда в Орловской губернии… позвольте умолчать об уезде. Эскадрон мой расположен был квартирами вблизи поместьев мужа Полины. О самых святках полк наш получил приказание выступить в Тульскую губернию, и я имел довольно твердости духа уйти не простясь. Признаюсь, что боязнь изменить тайне в присутствии других более, чем скромность, удержала меня. Чтоб заслужить ее уважение, надобно было отказаться от любви, и я выдержал опыт.<br>Напрасно приглашали меня окрестные помещики на прощальные праздники; напрасно товарищи, у которых тоже, едва ль не у каждого, была сердечная связь, уговаривали возвратиться с перехода на бал, — я стоял крепко.<br>Накануне Нового года мы совершили третий переход и расположились на дневку. Один-одинехонек, в курной хате, лежал я на походной постеле своей, с черной думой на уме, с тяжелой кручиной в сердце. Давно уже не улыбался я от души, даже в кругу друзей: их беседа стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне желчь, их внимательность — досаду за безотвязность; стало быть, тем раздольнее было мне хмуриться наедине, потому что все товарищи разъехались по гостям; тем мрачнее было в душе моей: в нее не могла запасть тогда ни одна блестка наружной веселости, никакое случайное развлечение.<br>И вот прискакал ко мне ездовой от приятеля, с приглашением на вечер к прежнему его хозяину, князю Львинскому. Просят непременно: у них пир горой; красавиц — звезда при звезде, молодцов рой, и шампанского разливанное море. В приписке, будто мимоходом, извещал он, что там будет и Полина. Я вспыхнул… Ноги мои дрожали, сердце кипело. Долго ходил я по хате, долго лежал, словно в забытьи горячки; но быстрина крови не утихала, щеки пылали багровым заревом, отблеском душевного пожара; звучно билось ретивое в груди. Ехать или не ехать мне на этот вечер? Еще однажды увидеть ее, дыхнуть одним с нею воздухом, наслушаться ее голоса, молвить последнее прости! Кто бы устоял против таких искушений? Я кинулся в обшивни и поскакал назад, к селу князя Львинского. Было два часа за полдень, когда я поехал с места. Проскакав двадцать верст на своих, я взял потом со станции почтовую тройку и еще промчался двадцать две версты благополучно. С этой станции мне уже следовало своротить с большой дороги. Статный молодец на лихих конях взялся меня доставить в час за восемнадцать верст, в село княжое.<br>Я сел, — катай!<br>Уже было темно, когда мы выехали со двора, однако ж улица кипела народом. Молодые парни, в бархатных шапках, в синих кафтанах, расхаживали, взявшись за кушаки товарищей; девки в заячьих шубах, крытых яркою китайкою, ходили хороводами; везде слышались праздничные песни, огни мелькали во всех окнах, и зажженные лучины пылали у многих ворот. Молодец, извозчик мой, стоя в заголовке саней, гордо покрикивал: «пади!» и, охорашиваясь, кланялся тем, которые узнавали его, очень доволен, слыша за собою: «Вон наш Алеха катит! Куда, сокол, собрался?» и тому подобное. Выбравшись из толпы, он обернулся ко мне с предуведомлением:<br>— Ну, барин, держись! — Заложил правую рукавицу под левую мышку, повел обнаженной рукой над тройкою, гаркнул — и кони взвились как вихорь! Дух занялся у меня от быстроты их поскока: они понесли нас.<br>Как верткий челнок на валах, кувыркались, валялись и прыгали сани в обе стороны; извозчик мой, упершись в валек ногою и мощно передергивая вожжами, долго боролся с запальчивою силою застоявшихся коней; но удила только подстрекали их ярость. Мотая головами, взбросив дымные ноздри на ветер, неслись они вперед, взвивая метель над санями. Подобные случаи столь обыкновенны для каждого из нас, что я, схватясь за облучок, преспокойно лежал внутри и, так сказать, любовался этой быстротой путешествия. Никто из иностранцев не может постичь дикого наслаждения — мчаться на бешеной тройке, подобно мысли, и в вихре полета вкушать новую негу самозабвения. Мечта уж переносила меня на бал. Боже мой, как испугаю и обрадую я Полину своим неожиданным появлением! Меня бранят, меня ласкают; мировая заключена, и я уж несусь с нею в танцах… И между тем свист воздуха казался мне музыкою, а мелькающие изгороди, леса — пестрыми толпами гостей в бешеном вальсе… Крик извозчика, просящего помощи, вызвал меня из очарования. Схватив две вожжи, я так скрутил голову коренной, что, упершись вдруг, она едва не выскочила из хомута. Топча и фыркая, остановились, наконец, измученные бегуны, и когда опало облако инея и ветерок разнес пар, клубящийся над конями:<br>— Где мы? — спросил я ямщика, между тем как он перетягивал порванный чересседельник и оправлял сбрую.<br>Ямщик робко оглянулся кругом.<br>— Дай бог памяти, барин! — отвечал он. — Мы уж давно своротили с большой дороги, чтобы упарить по сугробу гнедышей, и я что-то не признаюсь к этой околице.<br>Не ведь это Прошкюю Репище, не ведь Андронова Пережога?<br>Я не подвигался вперед ни на полвершка от его топографических догадок; нетерпение приехать меня одолевало, и я с досадою бил нога об ногу, между тем как мой парень бегал отыскивать дорогу.<br>— Ну, что?<br>— Плохо, барин! — отвечал он. — В добрый час молвить, в худой помолчать, мы никак заехали к Черному озерку!<br>— Тем лучше, братец! Коли есть примета, выехать не долга песня; садись и дуй в хвост и в гриву!<br>— Какое лучше, барин; эта примета заведет невесть куда, — возразил ямщик. — Здесь мой дядя видел русалку: слышь ты, сидит на суку, да и покачивается, а сама волосы чешет, косица такая, что страсть; а собой такая смазливая — загляденье, да и только. И вся нагая, как моя ладонь.<br>— Что ж, поцеловал ли он красавицу? — спросил я.<br>— Христос с тобой, барин, что ты это шутишь? Подслушает она, так даст поминку, что до новых веников не забудешь. Дядя с перепугу не то чтобы зааминить или зачурать ее, даже ахнуть не успел, как она, завидя его, захохотала, ударила в ладоши, да и бульк в воду. С этого сглазу, барин, он бродил целый день вкруг да около, и когда воротился домой, едва языка допыталися: мычит по-звериному, да и только! А кум Тимоша Кулак нонесь повстречал тут оборотня; слышишь ты, скинулся он свиньей, да то и знай мечется под ноги! Хорошо, что Тимоша и сам в чертовщине силу знает: как поехал на ней чехардой, да ухватил за уши, она и пошла его мыкать, а сама визжит благим матом; до самых петухов таскала, и уж на рассвете нашли его под съездом у Гаврюшки, у того, что дочь красовита. Да то ли здесь чудится!.. Серега косой как порасскажет…<br>— Побереги свои побасенки до другого случая, — возразил я, — мне, право, нет времени да нет и охоты пугаться!.. Если ты не хочешь, чтоб русалка защекотала тебя до смерти или не хочешь ночевать с карасями под ледяным одеялом, то ищи скорей дороги.<br>Мы брели целиком, в сугробах выше колена. На беду нашу небо задернуто было пеленою, сквозь которую тихо сеялся пушистый иней; не видя месяца, нельзя было узнать, где восток и где запад. Обманчивый отблеск, между перелесками, заманивал нас то вправо, то влево… Вот-вот, думаешь, видна дорога… Доходишь — это склон оврага или тень какого-нибудь дерева! Одни птичьи и заячьи следы плелись таинственными узлами по снегу. Уныло звучал на дуге колокольчик, двоя каждый тяжелый шаг, кони ступали, повесив головы; извозчик, бледный как полотно, бормотал молитвы, приговаривая, что нас обошел леший, что нам надобно выворотить шубы вверх шерстью и надеть наизнанку — все до креста. Я тонул в снегу и громко роптал на все и на всех, выходя из себя с досады, а время утекало, — и где конец этому проклятому пути?! Надобно быть в подобном положении, надобно быть влюбленну и спешить на бал, чтобы вообразить весь гнев мой в то время… Это было бы очень смешно, если б не было очень опасно.<br>Однако ж досада не вывела нас на старую дорогу и не проторила новой; образ Полины, который танцевал передо мною, и чувство ревности, что она вертится теперь с каким-нибудь счастливцем, слушает его ласкательства, может быть отвечает на них, нисколько не помогали мне в поисках. Одетый тяжелою медвежьего шубою, я не иначе мог идти, как нараспашку, и потому ветер проницал меня насквозь, оледеняя на теле капли пота. Ноги мои, обутые в легкие танцевальные сапоги, были промочены и проморожены до колен, и дело уж дошло до того, что надобно было позаботиться не о бале, а о жизни, чтоб не кончить ее в пустынном поле. Напрасно прислушивались мы: нигде отрадного огонька, нигде голоса человеческого, даже ни полета птицы, ни шелеста зверя. Только храпение наших коней, или бой копыта от нетерпения, или, изредка, бряканье колокольца, потрясаемого уздою, нарушали окрестное безмолвие. Угрюмо стояли кругом купы елей, как мертвецы, закутанные в снежные саваны, будто простирая к нам оледенелые руки; кусты, опушенные клоками инея, сплетали на бледной поверхности поля тени свои; утлые, обгорелые пни, вея седыми космами, принимали мечтательные образы; но все это не носило на себе следа ноги или руки человеческой… Тишь и пустыня окрест!<br>Молодой извозчик мой одет был вовсе не по-дорожному и, проницаемый не на шутку холодом, заплакал.<br>— Знать, согрешил я перед богом, — сказал он, — что наказан такой смертью; умрешь, как татарин, без исповеди! Тяжело расставаться с белым светом, только раздувши пену с медовой чаши; да и куда бы ни шло в посту, а то на праздниках. То-то взвоет белугой моя старуха! То-то наплачется моя Таня!<br>Я был тронут простыми жалобами доброго юноши; дорого бы я дал, чтобы так же заманчива, так же мила была мне жизнь, чтобы так же горячо веровал я в любовь и верность. Однако ж, чтоб разгулять одолевающий его сон, я велел ему снова пуститься в ход наудачу, сохраняя движением теплоту. Так шли мы еще полчаса, как вдруг парень мой вскрикнул с радостно:<br>— Вот он, вот он!<br>— Кто он? — спросил я, прыгая по глубокому снегу ближе.<br>Ямщик не отвечал мне; упав на колени, он с восторгом что-то рассматривал; это был след конский. Я уверен, что ни один бедняк не был столь рад находке мешка с золотом, как мой парень этому верному признаку и обету жизни. В самом деле, скоро мы выбрались на бойкую дрововозную дорогу; кони, будто чуя ночлег, радостно наострили уши и заржали; мы стремглав полетели по ней куда глаза глядят. Через четверть часа были уже в деревне, и как мой извозчик узнал ее, то привез прямо к избе зажиточного знакомого ему крестьянина.<br>Уверенность возвратила бодрость и силы иззябшему парню, и он не вошел в избу, покуда не размял беганьем на улице окоченевших членов, не оттер снегом рук и щек, даже покуда не выводил коней. У меня зашлись одни ноги, и потому, вытерши их в сенях докрасна суконкою, я через пять минут сидел уже под святыми, за набранным столом, усердно потчуемый радушным хозяином и попав вместо бала на сельские посиделки.<br>Сначала все встали; но, отдав мне чинный поклон, уселись по-прежнему и только порой, перемигиваясь и перешептываясь между собою, кажется, вели слово о нежданном госте. Ряды молодиц в низаных киках, в кокошниках и красных девушек в повязках разноцветных, с длинными косами, в которые вплетены были треугольные подкосники с подвесками или златошвейные ленты, сидели по лавкам очень тесно, чтоб не дать между собою места лукавому — разумеется, духу, а не человеку, потому что многие парни нашли средство втереться между.<br>Молодцы в пестрядинных или ситцевых рубашках с косыми галунными воротками и в суконных кафтанах увивались около или, собравшись в кучки, пересмехались, щелкали орешки, и один из самых любезных, сдвинув набекрень шапку, бренчал на балалайке «Из-под дубу, из-под вязу». Седобородый отец хозяина лежал на печи, обратясь лицом к нам, и, качая головой, глядел на игры молодежи; для рам картины, с полатей выглядывали две или три живописные детские головки, которые, склонясь на руки и зевая, посматривали вниз. Гаданья на Новый год пошли обычной своей чередою. Петух, пущенный в круг, по обводу которого насыпаны были именные кучки овса и ячменя с зарытыми в них кольцами, удостоив из которой-нибудь клюнуть, возвещал неминуемую свадьбу для гадателя или загадчицы… Накрыв блюдом чашу, в которой лежали кусочки с наговорным хлебом, уголья, значения коих я никак не мог добиться, и перстни да кольца девушек, все принялись за подблюдные песни, эту лотерею судьбы и ее приговоров. Я грустно слушал звучные напевы, коим вторили в лад потрясаемые жеребьи в чаше.<br>Слава богу на небе,<br>Государю на сей земле!<br>Чтобы правда была<br>Краше солнца светла;<br>Золотая ж казна<br>Век полным-полна!<br>Чтобы коням его не изъезживаться,<br>Его платьям цветным не изнашиваться,<br>Его верным вельможам не стареться!<br>Уж мы хлебу поем,<br>Хлебу честь воздаем!<br>Большим-то рекам слава до моря,<br>Мелким речкам — до мельницы!<br>Старым людям на потешенье,<br>Добрым молодцам на услышанье.<br>Расцвели в небе две радуги,<br>У красной девицы две радости,<br>С милым другом совет,<br>И растворен подклет!<br>Щука шла из Новагорода,<br>Хвост несла из Бела озера;<br>У щучки головка серебряная,<br>У щучки спина жемчугом плетена,<br>А наместо глаз — дорогой алмаз!<br>Золотая парча развевается —<br>Кто-то в путь в дорогу собирается.<br>Всякому сулили они добро и славу, но, отогревшись, я не думал дослушивать бесконечных и неминуемых заветов подблюдных; сердце мое было далеко, и я сам бы лётом полетел вслед за ним. Я стал подговаривать молодцов свезти меня к князю. К чести их, хотя к досаде своей, должно сказать, что никакая плата не выманила их от забав сердечных. Все говорили, что у них лошаденки плохие или измученные. У того не было санок, у другого подковы без шипов, у третьего болит рука.<br>Хозяин уверял, что он послал бы сына и без прогонов, да у него пара добрых коней повезла в город заседателя… Чарки частые, голова одна, и вот уж третий день, верно, праздничают в околице.<br>— Да изволишь знать, твоя милость, — примолвил один краснобай, встряхнув кудрями, — теперь уж ночь, а дело-то святочное. Уж на што у нас храбрый парод девки: погадать ли о суженом — не боятся бегать за овины, в поле слушать колокольного свадебного звону, либо в старую баню, чтоб погладил домовой мохнатой лапою на богачество, да и то сегодня хвостики прижали… Ведь канун-то Нового года чертям сенокос.<br>— Полно тебе, Ванька, страхи-то рассказывать! — вскричало несколько тоненьких голосков.<br>— Чего полно? — продолжал Ванька. — Спроси-ка у Оришки: хорош ли чертов свадебный поезд, какой она вчерась видела, глядясь за овинами на месяц в зеркало? Едут, свищут, гаркают… словно живьем воочью совершаются. Она говорит, один бесенок оборотился горенским Старостиным сыном Афонькой да одно знай пристает: сядь да сядь в сани. Из круга, знать, выманивает. Хорошо, что у ней ум чуть но с косу, так отнекалась.<br>— Нет, барин, — примолвил другой, — хоть рассыпь серебра, вряд ли кто возьмется свезти тебя! Кругом озера колесить верст двадцать будет, а через лед ехать без беды беда; трещин и полыней тьма; пошутит лукавый, так пойдешь карманами ловить раков.<br>— И ведомо, — сказал третий. — Теперь чертям скоро заговенье: из когтей друг у друга добычу рвут.<br>— Полно брехать, — возразил краснобай. — Нашел заговенье. Черный ангел, или, по-книжному, так сказать, Ефиоп, завсегда у каждого человека за левым плечом стоит да не смигнувши сторожит, как бы натолкнуть на грех. Не слыхали вы разве, что было у Пятницы на Пустыне о прошлых святках?<br>— А что такое? — вскричали многие любопытные. — Расскажи, пожалуста, Ванюша; только не умори с ужасти.<br>Рассказчик оглянулся на двери, на окно, на лица слушателей, крякнул протяжно, оправил правой рукою кудри и начал:<br>— Дело было, как у нас, на посиделках. Молодцы окручались в личины, и такие хари, что и днем глядеть — за печку спрячешься, не то чтобы ночью плясать с ними. Шубы навыворот, носищи семи пядей, рога словно у сидоровой козы, а в зубах по углю, так и зияют. Умудрились, что петух приехал верхом на раке, а смерть с косою на коне. Петрушка-чеботарь спину представлял, так он мне все и рассказывал.<br>Вот как разыгрались они, словно ласточки перед погодою; одному парню лукавый, знать, и шепнул в ухо: «Сем-ка, я украду с покойника, что в часовне лежит, саван да венец, окручусь в них, набелюся известкою, да и приду мертвецом на поседки». На худое мы не ленивы: скорей, чем сгадал, он в часовню слетал, — ведь откуда, скажите на милость, отвага взялась. Чуть не до смерти перепугал он всех: старый за малого прячется… Однако ж когда он расхохотался своим голосом да стал креститься и божиться, что он живой человек, пошел смех пуще прежнего страху. Тары да бары да сладкие разговоры, ан и полночь на дворе, надо молодцу нести назад гробовые обновки; зовет не дозовется никого в товарищи; как опала у него хмелина в голове, опустились и крылья соколиные; одному идти — страх одолевает, а приятели отпираются. Покойник давно слыл колдуном, и никто не хотел, чтобы черти свернули голову на затылок, свои следы считать. Ты, дескать, брал на прокат саван, ты и отдавай его; нам что за стать в чужом пиру похмелье нести.<br>И вот, не прошло двух мигов… послышали, кто-то идет по скрипучему снегу… прямо к окну: стук, стук…<br>— С нами крестная сила! — вскричала хозяйка, устремив на окно испуганные очи. — Наше место свято! — повторила она, не могши отвратить взглядов от поразившего ее предмета. — Вон, вон, кто-то страшный глядит сюда!<br>Девки с криком прижались одна к другой; парни кинулись к окну, между тем как те из них, которые были поробче, с выпученными глазами и открытым ртом поглядывали в обе стороны, не зная, что делать. В самом деле, за морозными стеклами как будто мелькнуло чье-то лицо… но когда рама была отперта — на улице никого не было. Туман, врываясь в теплую избу, ходил коромыслом, затемняя на время блеск лучины. Все понемногу успокоились.<br>— Это вам почудилось, — сказал рассказчик, оправляясь сам от испуга; его голос был прерывен и неровен. — Да вот, дослушайте бывальщину: она уж и вся-то недолга. Когда переполошенные в избе люди осмелились да спросили: «Кто стучит?» — пришлец отвечал: «Мертвец пришел за саваном». Услышав это, молодец, окрученный в него, снял с себя гробовую пелену да венец и выкинул их за окошко. «Не принимаю! — закричал колдун, скрипя зубами. — Пускай где взял, там и отдает мне». И саван опять очутился посреди избы. «Ты, насмехаючись, звал меня на посиделки, — сказал мертвец страшным голосом, — я здесь! Чествуй же гостя и провожай его до дому, до последнего твоего и моего дому». Все, дрожа, молились всем святым, а бедняга виноватый ни жив ни мертв сидел, дожидаясь злой гибели. Мертвец между тем ходил кругом, вопя: «Отдайте мне его, не то и всем несдобровать». Сунулся было в окошко, да, на счастье, косяки были святой водой окроплены, так его словно огнем обдало; взвыл да назад кинулся. Вот грянул он в вороты, и дубовый запор, как соль, рассыпался… Начал всходить по съезду… Тяжко скрипели бревна под ногою оборотня; собака с визгом залезла в сенях под корыто, и все слышали, как упала рука его на щеколду. Напрасно читали ему навстречу молитву от наваждения, от призора; однако ничто не забрало… Дверь со стоном повернулась на пятах, и мертвец шасть в избу!<br>Дверь избы нашей, точно, растворилась при этом слове, будто кто-нибудь подслушивал, чтобы войти в это мгновение. Нельзя описать, с каким ужасом вскрикнули гости, поскакав с лавок и столпясь под образами. Многие девушки, закрыв лицо руками, упали за спины соседок, как будто избежали опасности, когда ее не видно. Глаза всех, устремленные к порогу, ждали встретить там по крайней мере остов, закутанный саваном, если не самого нечистого с рогами; и в самом деле, клубящийся в дверях морозный пар мог показаться адским серным дымом. Наконец пар расступился, и все увидели, что вошедший имел вид совершенно человеческий. Он приветливо поклонился всей беседе, хотя и не перекрестился перед иконами. То был стройный мужчина в распашной сибирке, под которою надет был бархатный камзол; такие же шаровары спускались на лаковые сапоги; цветной персидский платок два раза обвивал шею, и в руках его была бобровая шапка с козырьком, особого вида. Одним словом, костюм его доказывал, что он или приказчик, или поверенный по откупам.<br>— Бог помочь! — сказал он, кланяясь. — Прошу беседу для меня не чиниться и тебя, хозяин, обо мне не заботиться. Я завернул в вашу деревню на минуту: надо покормить иноходца на перепутье; у меня вблизи дельце есть.<br>Увидев меня в мундире, он раскланялся очень развязно, даже слишком развязно для своего состояния, и скромно спросил, не может ли чем послужить мне? Потом, с позволения, подсев ко мне ближе, завел речь о том и о сем, пятом и десятом. Рассказы его были очень забавны, замечания резки, шутки ядовиты; заметно было, что он терся долго между светскими людьми как посредник запрещенных забав , или как их преследователь, — кто знает, может быть как блудный купеческий сын, купивший своим имением жалкую опытность, проживший с золотом здоровье и добрые нравы. Слова его отзывались какою-то насмешливостью надо всем, что люди привыкли уважать, по крайней мере наружно. Не из ложного хвастовства и не из лицемерного смирения рассказывал он про свои порочные склонности и поступки; нет, это уже был закоснелый, холодный разврат. Злая усмешка презрения ко всему окружающему беспрестанно бродила у него на лице, и когда он наводил свои пронзающие очи на меня, невольный холод пробегал по коже.<br>— Не правда ли, сударь, — сказал он мне после некоторого молчания, — вы любуетесь невинностию и веселостью этих простяков, сравнивая скуку городских балов с крестьянскими посиделками? И, право, напрасно. Невинности давно уж нету в помине нигде, Горожане говорят, что она полевой цветок, крестьяне указывают на зеркальные стекла, будто она сидит за ними, в позолоченной клетке; между тем как она схоронена в староверских книгах, которым для того только верят, чтоб побранить наше время. А веселость, сударь? Я, пожалуй, оживлю вам для потехи эту обезьяну, называемую вами веселостью. Штоф сладкой водки парням, дюжину пряников молодицам и пары три аршин тесемок девушкам — вот мужицкий рай; надолго ли?<br>Он вышел и, возвратясь, принес все, о чем говорил, из санок. Как человек привычный к этому делу, он подсел в кружок и совершенно сельским наречием, с разными прибаутками, потчевал пряничными петушками, раздаривал самым пригоженьким ленты, пуговицы на сарафаны, сережки со стеклами и тому подобные безделки, наливал париям водку и даже уговорил некоторых молодиц прихлебнуть сладкой наливки. Беседа зашумела как улей, глаза засверкали у молодцов, вольные выражения срывались с губ, и, слушая россказни незнакомца, нашептываемые им на ухо, красные девушки смеялись и уж гораздо ласковее, хотя исподлобья поглядывали на своих соседов. Чтобы довершить суматоху, он подошел к светцу, в котором воткнутая лучина роняла огарки свои в старую сковороду, стал поправлять ее и потушил, будто ненарочно. Минут десять возился он в темноте, вздувая огонь, и в это время звуки многих нескромных поцелуев раздавались кругом между всеобщим смехом. Когда вспыхнула опять лучина, все уже скромно сидели по местам; но незнакомец лукаво показал мне на румяные щеки красавиц. Скоро оказались тлетворные следствия его присутствия. Охмелевшие крестьяне стали спорить и ссориться между собою; крестьянки завистливым глазом смотрели на подруг, которым достались лучшие безделки. Многие парни, в порыве ревности, упрекали своих любезных, что они чересчур ласково обходились с незнакомым гостем; некоторые мужья грозили уже своим половинам, что они докажут кулаком любовь свою за их перемиги с другими; даже ребятишки на полатях дрались за орехи.<br>Сложив руки на груди, стоял чудный незнакомец у стенки и с довольною, но ироническою улыбкою смотрел на следы своих проказ.<br>— Вот люди! — сказал он мне тихо… но в двух этих словах было многое. Я понял, что он хотел выразить: как в городах и селах, во всех состояниях и возрастах подобны пороки людские; они равняют бедных и богатых глупостию; различны погремушки, за которыми кидаются они, но ребячество одинаково. То по крайней мере высказывал насмешливый взор и тон речей; так по крайней мере мне казалось.<br>Но мне скоро наскучил разговор этого безнравственного существа, и песни, и сельские игры; мысли пошли опять привычною стезею. Опершись рукою об стол, хмурен и рассеян, отвечал я на вопросы, глядел на окружающее, и невольный ропот вырывался из сердца, будто пресыщенного полынью. Незнакомец, взглянув на свои часы, сказал мне:<br>— Уж скоро десять часов.<br>Я был очень рад тому; я жаждал тишины и уединения.<br>В это время один из молодцов, с рыжими усами и открытого лица, вероятно осмеленный даровым Ерофеичем, подошел ко мне с поклоном.<br>— Что я тебя спрошаю, барин, — сказал он, — есть ли в тебе молодецкая отвага?<br>Я улыбнулся, взглянув на него: такой вопрос удивил меня очень.<br>— Когда бы кто-нибудь поумнее тебя сделал мне подобный спрос, — отвечал я, — он бы унес ответ на боках своих.<br>— И, батюшка сударь, — возразил он, — будто я сомневаюсь, что ты с широкими своими плечами на дюжину пойдешь, не засуча рукавов; такая удаль в каждом русском молодце не диковинка. Дело не об людях, барин; я хотел бы знать, не боишься ли ты колдунов и чертовщины?<br>Смешно бы было разуверять его; напрасно уверять в моем неверии ко всему этому.<br>— Чертей я боюсь еще менее, чем людей! — был мой ответ.<br>— Честь и хвала тебе, барин! — сказал молодец. — Насилу нашел я товарища. И ты бы не ужастился увидеть нечистого носом к носу?<br>— Даже схватить его за нос, друг мой, если б ты мог вызвать его из этого рукомойника…<br>— Ну, барин, — промолвил он, понизив голос и склонясь над моим ухом, — если ты хочешь погадать о чем-нибудь житейском, если у тебя есть, как у меня, какая разлапушка, так, пожалуй, катнем; мы увидим тогда все, что случится с ними и с нами вперед. Чур, барин, только не робеть; на это гаданье надо сердце-тройчатку. Что ж, приказ или отказ?<br>Я было хотел отвечать этому долгополому гадателю, что он пли дурак, или хвастун и что я, для его забавы или его простоты, вовсе не хочу сам делать глупостей; но в это мгновение повстречал насмешливый взгляд незнакомца, который будто говорил: «Ты хочешь, друг, прикрыть благоразумными словами глупую робость! Знаем мы вашу братью, вольномыслящих дворянчиков!» К этому взору он присоединил и увещание, хотя никак не мог слышать, что меня звали на гаданье.<br>— Вы, верно, не пойдете, — сказал он сомнительно. — Чему быть путному, даже забавному от таких людей!<br>— Напротив, пойду!.. — возразил я сухо. Мне хотелось поступить наперекор этому незнакомцу. — Мне давно хочется раскусить, как орех, свою будущую судьбу и познакомиться покороче с лукавым, — сказал я гадателю. — Какой же ворожбой вызовем мы его из ада?<br>— Теперь он рыщет по земле, — отвечал тот, — и ближе к нам, нежели кто думает; надо заставить его сделать по нашему веленью.<br>— Смотрите, чтобы он не заставил вас делать по своему хотенью, — произнес незнакомец важно.<br>— Мы будем гадать страшным гаданьем, — сказал мне на ухо парень, — закляв нечистого на воловьей коже. Меня уж раз носил он на ней по воздуху, и что видел я там, что слышал, — примолвил он, бледнея, — того… Да ты сам, барин, попытаешь все.<br>Я вспомнил, что в примечаниях к «Красавице озера» («Lady of the lake») Вальтер Скотт приводит письмо одного шотландского офицера, который гадал точно таким образом, и говорит с ужасом, что человеческий язык не может выразить тех страхов, которыми он был обуян. Мне любопытно стало узнать, так ли же выполняются у нас обряды этого гаданья, остатка язычества на разных концах Европы.<br>— Идем же сейчас, — сказал я, опоясывая саблю свою и надевая просушенные сапоги. — Видно, мне сегодня Судьба мыкаться конями и чертями! Посмотрим, кто из них довезет меня до цели!<br>Я переступил за порог, когда незнакомец, будто с видом участия, сказал мне:<br>— Напрасно, сударь, изволите идти: воображение — самый злой волшебник, и вам бог весть что может почудиться!<br>Я поблагодарил его за совет, примолвив, что я иду для одной забавы, имею довольно ума, чтоб заметить обман, и слишком трезвую голову и слишком твердое сердце, чтоб ему поддаться.<br>— Пускай же сбудется чему должно! — произнес вслед мой незнакомец.<br>Проводник зашел в соседний дом.<br>— Вечор у нас приняли черного как смоль быка, без малейшей отметки, — сказал он, вытаскивая оттуда свежую шкуру, — и она-то будет нашим ковром-самолетом. — Под мышкой нес он красного петуха, три ножа сверкали за поясом, а из-за пазухи выглядывала головка полуштофа, по его словам какого-то зелья, собранного на Иванову ночь. Молодой месяц протек уже полнеба. Мы шли скоро по улице, и провожатый заметил мне, что ни одна собака на нас не взлаяла; даже встречные кидались опрометью в подворотни и только, ворча, выглядывали оттуда. Мы прошли версты полторы; деревня от нас скрылась за холмом, и мы поворотили на кладбище.<br>Ветхая, подавленная снегом, бревенчатая церковь возникала посреди полурухнувшей ограды, и тень ее тянулась вдаль, словно путь за мир могильный. Ряды крестов, тленных памятников тлеющих под ними поселян, смиренно склонялись над пригорками, и несколько елей, скрипя, качали черные ветви свои, колеблемые ветром.<br>— Здесь! — сказал проводник мой, бросив шкуру вверх шерстью. Лицо его совсем изменилось: смертная бледность проступила на нем вместо жаркого румянца; место прежней говорливости заступила важная таинственность. — Здесь! — повторил он. — Это место дорого для того, кого станем вызывать мы: здесь, в разные времена, схоронены трое любимцев ада. В последний раз напоминаю, барин: если хочешь, можешь воротиться, а уж начавши коляду, не оглядывайся, что бы тебе ни казалось, как бы тебя ни кликали, и не твори креста, не читай молитвы… Нет ли у тебя ладанки на вороту?<br>Я отвечал, что у меня на груди есть маленький образ и крестик, родительское благословение.<br>— Сними его, барин, и повесь хоть на этой могилке: своя храбрость теперь нам оборона.<br>Я послушался почти нехотя. Странная вещь: мне стало будто страшнее, когда я удалил от себя моих пенатов от самого младенчества; мне показалось, что я остался вовсе один, без оружия и защиты. Между тем гадатель мой, произнося невнятные звуки, начал обводить круг около кожи. Начертив ножом дорожку, он окропил ее влагою из склянки и потом, задушив петуха, чтобы он не крикнул, отрубил его голову и полил кровью в третий раз очарованный круг. Глядя на это, я спросил:<br>— Не будем ли варить в котле черную кошку, чтобы ведьмы, родня ее, дали выкупу?<br>— Нет! — сказал заклинатель, вонзая треугольником ножи, — черную кошку варят для привороту к себе красавиц. Штука в том, чтобы выбрать из косточек одну, которою если тронешь, на кого задумаешь, так по тебе с ума сойдет.<br>«Дорого бы заплатили за такую косточку в столицах, — подумал я, — тогда и ум, и любезность, и красота, самое счастие дураков спустили бы перед нею флаги».<br>— Да все равно, — продолжал он, — можно эту же силу достать в Иванов день. Посадить лягушку в дырявый бурак, наговорить, да и бросить в муравейник, так она человеческим голосом закричит; наутро, когда она будет съедена, останется в бураке только вилочка да крючок: этот крючок — неизменная уда на сердца; а коли больно наскучит, тронь вилочкой — как рукавицу долой, всю прежнюю любовь снимет.<br>«Что касается до забвения, — думал я, — для этого не нужно с нашими дамами чародейства».<br>— Пора! — произнес гадатель. — Смотри, барин: коли мила тебе душа, не оглядывайся. Любуйся на месяц и жди, что сбудется.<br>Завернувшись в медвежью шубу, я лег на роковой воловьей шкуре, оставив товарища чародействовать, сколько ему угодно. Невольно, однако ж, колесо мыслей опять и опять приносило мне вопрос: откуда в этом человеке такая уверенность? Он мог ясно видеть, что я вовсе не легковерен, следственно, если думает морочить меня, то через час, много два, открою вполне его обманы… Притом, какую выгоду найдет он в обмане? Ни ограбить, ни украсть у меня никто не посмеет… Впрочем, случается, что сокровенные силы природы даются иногда людям самым невежественным. Сколько есть целебных трав, магнетических средств в руках у простолюдинов… Неужели?.. Мне стало стыдно самого себя, что зерно сомнения запало в мою голову. Но когда человек допустит себе вопрос о каком-либо предмете, значит, верование его поколеблено, и кто знает, как далеки будут размахи этого маятника?.. Чтобы отвлечь себя от думы о мире духов, которые, может статься, окружают нас незримо и действуют на нас неощутимо, я прильнул очами к месяцу.<br>«Тихая сторона мечтаний! — думал я. — Неужели ты населена одними мечтаниями нашими? Для чего так любовно летят к тебе взоры и думы человеческие? Для чего так мило сердцу твое мерцанье, как дружеский привет иль ласка матери? Не родное ли ты светило земле? Не подруга ли ты судьбы ее обитателей, как ее спутница в странничестве эфирном? Прелестна ты, звезда покоя, но земля наша, обиталище бурь, еще прелестнее, и потому не верю я мысли поэтов, что туда суждено умчаться теням нашим, что оттого влечешь ты сердца и думы! Нет, ты могла быть колыбелью, отчизною нашего духа; там, может быть, расцвело его младенчество, и он любит летать из новой обители в знакомый, но забытый мир твой; но не тебе, тихая сторона, быть приютом буйной молодости души человеческой! В полете к усовершенствованию ей доля — еще прекраснейшие миры и еще тягчайшие испытания, потому что дорогою ценой покупаются светлые мысли и тонкие чувствования!»<br>Душа моя зажглась прикосновением этой искры; образ Полины, облеченный всеми прелестями, приданными воображением, несся передо мною…<br>«О! зачем мы живем не в век волшебств, — подумал я, — чтобы хоть ценой крови, ценою души купить временное всевластие, — ты была бы моя, Полина… моя!..»<br>Между тем товарищ мой, стоя сзади меня на коленах, произносил непонятные заклинания; но голос его затихал постепенно; он роптал уже подобно ручью, катящемуся под снежною глыбою…<br>— Идет, идет!.. — воскликнул он, упав ниц. Его голосу отвечал вдали шум и топот, как будто вихорь гнал метель по насту, как будто удары молота гремели по камню… Заклинатель смолк, но шум, постепенно возрастая, налетел ближе… Невольным образом у меня занялся дух от боязненного ожидания, и холод пробежал по членам… Земля звучала и дрожала — я не вытерпел и оглянулся…<br>И что ж? Полштоф стоял пустой, и рядом с ним храпел мой пьяный духовидец, упав ничком! Я захохотал, и тем охотнее, что предо мной сдержал коня своего незнакомец, проезжая в санках мимо. Он охотно помог мне посмеяться такой встрече.<br>— Не говорил ли я вам, сударь, что напрасно изволите верить этому глупцу. Хорошо, что он недолго скучал вам, поторопившись нахрабрить себя сначала; мудрено ли, что таким гадателям с перепою видятся чудеса!<br>И между тем злые очи его проницали морозом сердце, и между тем коварная усмешка доказывала его радость, видя мое замешательство, застав, как оробелого ребенка, впотьмах и врасплох.<br>— Каким образом ты очутился здесь, друг мой? — спросил я неизбежного незнакомца, не очень довольный его уроком.<br>— Стоит обо мне вздумать, сударь, и я как лист перед травой… — отвечал он лукаво. — Я узнал от хозяина, что вам угодно было ехать на бал князя Львинского; узнал, что деревенские неучи отказались везти вас, и очень рад служить вам: я сам туда еду повидаться под шумок с одною барскою барынею. Мой иноходец, могу похвалиться, бегает как черт от ладану, и через озеро не далее восьми верст!<br>Такое предложение не могло быть принято мною худо; я вспрыгнул от радости и кинулся обнимать незнакомца. Приехать хоть в полночь, хоть на миг… это прелесть, это занимательно!<br>— Ты разодолжил меня, друг мой! Я готов отдать тебе все наличные деньги! — вскричал я, садясь в саночки.<br>— Поберегите их у себя, — отвечал незнакомец, садясь со мною рядом. — Если вы употребите их лучше, нежели я, безрассудно было бы отдавать их, а если так же дурно, как я, то напрасно!<br>Вожжи натянулись, и как стрела, стальным луком ринутая, полетел иноходец по льду озера. Только звучали подрези, только свистел воздух, раздираемый быстрою иноходью. У меня занялся, дух и замирало сердце, видя, как прыгали наши казанки через трещины, как вились и крутились они по закраинам полыней. Между тем он рассказывал мне все тайные похождения окружного дворянства: тот волочится за предводительшей; та была у нашего майора в гостях под маскою; тот вместо волка наехал с собаками на след соседа и чуть не затравил зверька в спальне у жены своей. Полковник наш поделился сколькими-то тысячами с губернатором, чтоб очистить квитанцию за постой… Прокурор получил недавно пирог с золотою начинкою, за то, чтоб замять дело помещика Ремницына, который засек своего человека, и проч., и проч.<br>— Удивляюсь, как много здесь сплетней, — сказал я, — дивлюсь еще более, как они могут быть тебе известны.<br>— Неужели вы думаете, сударь, что серебро здесь ходит в другом курсе или совесть судейская дороже, нежели в столицах? Неужели вы думаете, что огонь здесь не жжет, женщины не ветреничают и мужья не носят рогов? Слава богу, эта мода, я надеюсь, не устареет до конца света! Это правда, теперь больше говорят о честности в судах и больше выказывают скромности в обществах, но это для того только, чтоб набить цены. В больших городах легче скрыть все проказы; здесь, напротив, сударь, здесь нет ни модных магазинов, ни лож с решетками, ни наемных карет, ни посещений к бедным; кругом несметная, но сметливая дворня и ребятишки на каждом шагу. Вышло из моды ходить за грибами, и еще не введены прогулки верхом, так бедняжкам нежным сердцам, чтобы свидеться, надо ждать отъезжего поля, или престольного праздника у соседов, или бурной ночи, чтобы дождь и ветер смели следы отважного обожателя, который не боится ни зубов собак, ни языков соседок. Впрочем, сударь, вы это знаете не хуже моего. На бале будет звезда здешних красавиц, Полина Павловна.<br>— Мне все равно, — отвечал я хладнокровно.<br>— В самом деле? — произнес незнакомец, взглянув на меня насмешливо-пристально. — А я бы прозакладывал свою бобровую шапку и, к ней в придачу, свою голову, что вы для нее туда едете… В самом деле, вам бы давно пора осушить поцелуями ее слезы, как это было три недели тому назад, в пятом часу после обеда, когда вы стояли перед ней на коленах!<br>— Бес ты или человек?! — яростно вскричал я, схватив незнакомца за ворот. — Я заставлю тебя высказать, от кого научился ты этой клевете, заставлю век молчать о том, что знаешь.<br>Я был поражен и раздражен словами незнакомца. От кого мог он сведать подробности моей тайны? Никому и никогда не открывал я ее; никогда вино не исторгало у меня нескромности; даже подушка моя никогда не слыхала звука изменнического; и вдруг вещь, которая происходила в четырех стенах, между четырьмя глазами, во втором этаже и в комнате, в которой, конечно, никто не мог подсмотреть нас, — вещь эта стала известною такому бездельнику! Гнев мой не имел границ. Я был силен, я был рассержен, и незнакомец дрогнул, как трость в руке моей; я приподнял его с места. Но он оторвал прочь руку мою, будто маковку репейника, и оттолкнул, как семилетнего ребенка.<br>— Вы проиграете со мной в эту игру, — сказал он хладнокровно, однако ж решительно. — Угрозы для меня монета, которой я не знаю цены; да и к чему все это? Скрипучую дверь не заставишь молчать молотом, а маслом; притом же моя собственная выгода в скромности. Вот уж мы и у ворот княжего дома; помните, несмотря на свою недоверчивость, что я вам на всякую удалую службу неизменное копье. Я жду вас для возврата за этим углом; желаю удачи!<br>Я не успел еще образумиться, как санки наши шаркнули к подъезду и незнакомец, высадив меня, пропал из виду. Вхожу, — все шумит и блещет: сельский бал, что называется, в самом развале; плясуны вертелись, как по обещанию, дамы, несмотря на полночь, были очень бодры. Любопытные облепили меня, чуть завидев, и полились вопросы и восклицания ливмя. Рассказываю вкратце свое похождение, извиняюсь перед хозяевами, прикладываюсь к перчаткам почетных старух, пожимаю руки друзьям, бросаю мимоходом по лестному словцу дамам и быстро пробегаю комнаты одну за другою, ища Полины. Я нашел ее вдали от толпы, одинокую, бледную, с поникшею головою, будто цветочный венок подавлял ее как свинец. Она радостно вскрикнула, увидев меня, огневой румянец вспыхнул на лице; хотела встать, но силы ее оставили, и она снова опустилась в кресла, закрыв опахалом очи, будто ослепленная внезапным блеском.<br>Укротив, сколько мог, волнение, я сел подле нее. Я прямо и откровенно просил у ней прощенья в том, что не мог выдержать тяжкого испытания, и, разлучаясь, может быть навек, прежде чем брошусь в глухую, холодную пустыню света, хотел еще однажды согреть душу ее взором, — или нет: не для любви — для науки разлюбить ее приехал я, из желания найти в ней какой-нибудь недостаток, из жажды поссориться с нею, быть огорченным ее упреками, раздраженным ее холодностию, для того, чтобы дать ей самой повод хотя в чем-нибудь обвинять меня, чтобы нам легче было расстаться, если она имеет жестокость называть виною неодолимое влечение любви, помня заветы самолюбца-рассудка и не внимая внушениям сердца!.. Она прервала меня.<br>— Я бы должна была упрекать тебя, — сказала она, — но я так рада, так счастлива, тебя увидев, что готова благодарить за неисполненное обещание. Я оправдываюсь, я утешаюсь тем, что и ты, твердый мужчина, доступен слабости; и неужели ты думаешь, что если б даже я была довольно благоразумна и могла бы на тебя сердиться, я стала бы отравлять укоризнами последние минуты свидания?.. Друг мой, ты все еще веришь менее моей любви, чем благоразумию, в котором я имею столько нужды; пусть эти радостные слезы разуверят тебя в противном!<br>Если б было возможно, я бы упал к ногам ее, целовал бы следы ее, я бы… я был вне себя от восхищения!.. Не помню, что я говорил и что слышал, по я был так весел, так счастлив!.. Рука об руку мы вмешались в круг танцующих.<br>Не умею описать, что со мною сталось, когда, обвивая тонкий стаи ее рукою, трепетною от наслаждения, я пожимал другой ее прелестную ручку; казалось, кожа перчаток приняла жизнь, передавая биение каждой фибры… казалось, весь состав Полины прыщет искрами! Когда помчались мы в бешеном вальсе, ее летающие, душистые локоны касались иногда губ моих; я вдыхал ароматный пламень ее дыхания; мои блуждающие взгляды проницали сквозь дымку, — я видел, как бурно вздымались и опадали белоснежные полушары, волнуемые моими вздохами, видел, как пылали щеки ее моим жаром, видел — нет, я ничего не видал… пол исчезал под ногами; казалось, я лечу, лечу, лечу по воздуху, с сладостным замиранием сердца! Впервые забыл я приличия света и самого себя.<br>Сидя подле Полины в кругу котильона, я мечтал, что нас только двое в пространстве; все прочее представлялось мне слитно, как облака, раздуваемые ветром; ум мой крутился в пламенном вихре.<br>Язык, этот высокий дар небес, был последним средством между нами для размена чувствований; каждый волосок говорил мне и на мне о любви; я был так счастлив и так несчастлив, вместе. Сердце разрывалось от полноты; но мне чего-то недоставало… Я умолял ее позволить мне произнести в последний раз люблю на свободе, запечатлеть поцелуем разлуку вечную… Это слово поколебало ее твердость! Тот не любил, кто не знал слабостей… Роковое согласие сорвалось с ее языка.<br>Только при конце танца заметил я мужа Полины, который, прислонясь к противуположной стене, ревниво замечал все мои взгляды, все наши разговоры. Это был злой, низкой души человек; я не любил его всегда как человека, но теперь, как мужа Полины, я готов был ненавидеть его, уничтожить его. Малейшее столкновение с ним могло быть роковым для обоих, — я это чувствовал и удалился. Полчаса, которые протекли между обетом и сроком, показались мне бесконечными. Через длинную галерею стоял небольшой домашний театр княжего дома, в котором по вечеру играли; в нем-то было назначено свиданье. Я бродил по пустой его зале, между опрокинутых стульев и сгроможденных скамей. Лунный свет, падая сквозь окна, рисовал по стенам зыбкие цветы и деревья, отраженные морозными кристаллами стекол. Сцена чернелася, как вертеп, и на ней в беспорядке сдвинутые кулисы стояли, будто притаившиеся великаны; все это, однако же, заняло меня одну минуту. Если бы я был и в самом деле трус перед бестелесными существами, то, конечно, не в такое время нашла бы робость уголок в груди: я был весь ожидание, весь пламя. Ударило два часа за полночь, и зыблющийся колокол затих, ропща, будто страж, неохотно пробужденный; звук его потряс меня до дна души… Я дрожал, как в лихорадке, а голова горела, — я изнемогал, я таял. Каждый скрип, каждый щелк кидал меня в пот и холод… И, наконец, желанный миг настал: с легким шорохом отворились двери; как тень дыма, мелькнула в нее Полина… еще шаг, и она лежала на груди моей!! Безмолвие, запечатленное долгим поцелуем разлуки, длилось, длилось… наконец Полина прервала его.<br>— Забудь, — сказала она, — что я существую, что я любила, что я люблю тебя, забудь все и прости!<br>— Тебя забыть! — воскликнул я. — И ты хочешь, чтобы я разбил последнее звено утешения в чугунной цепи жизни, которую отныне осужден я волочить, подобно колоднику; чтобы я вырвал из сердца, сгладил с памяти мысль о тебе? Нет, этого никогда не будет! Любовь была мне жизнь и кончится только с жизнию!<br>И между тем я сжимал ее в своих объятиях, между тем адский огонь пробегал по моим жилам… Тщетно она вырывалась, просила, умоляла; я говорил:<br>— Еще, еще один миг счастья, и я кинусь в гроб будущего!<br>— Еще раз прости, — наконец произнесла она твердо. — Для тебя я забыла долг, тебе пожертвовала домашним покоем, для тебя презрела теперь двусмысленные взоры подруг, насмешки мужчин и угрозы мужа; неужели ты хочешь лишить меня последнего наружного блага — доброго имени?.. Не знаю, отчего так замирает у меня сердце и невольный трепет пролетает по мне; это страшное предчувствие!.. Но прости… уж время!<br>— Уж поздно! — произнес голос в дверях, растворившихся быстро.<br>Я обомлел за Полину, я кинулся навстречу пришедшему, и рука моя уперлась в грудь его. Это был незнакомец!<br>— Бегите! — сказал он, запыхавшись. — Бегите! Вас ищут. Ах, сударыня, какого шуму вы наделали своею неосторожностью! — примолвил он, заметив Полину. — Ваш муж беснуется от ревности, рвет и мечет все, гоняясь за вами… Он близко.<br>— Он убьет меня! — вскричала Полина, упав ко мне на руки.<br>— Убить не убьет, сударыня, а, пожалуй, прибьет; от него все станется; а что огласит это на весь свет, в том нечего сомневаться. И то уж все заметили, что вы вместе исчезли, и, узнав о том, я кинулся предупредить встречу.<br>— Что мне делать? — произнесла Полина, ломая руки и таким голосом, что он пронзил мне душу: укор, раскаяние и отчаяние отзывались в нем.<br>Я решился.<br>— Полина! — отвечал я. — Жребий брошен: свет для тебя заперт; отныне я должен быть для тебя всем, как ты была и будешь для меня; отныне любовь твоя не будет знать раздела, ты не будешь принадлежать двоим, не принадлежа никому. Под чужим небом найдем мы приют от преследований и предрассудков людских, а примерная жизнь искупит преступление. Полина! время дорого…<br>— Вечность дороже! — возразила она, склонив голову на сжатые руки.<br>— Идут, идут! — вскричал незнакомец, возвращаясь от двери. — Мои сани стоят у заднего подъезда; если вы не хотите погибнуть бесполезно, то ступайте за мною!<br>Он обоих нас схватил за руки… Шаги многих особ звучали по коридору, крик раздавался в пустой зале.<br>— Я твоя! — шепнула мне Полина, и мы скоро побежали через сцену, по узенькой лесенке, вниз, к небольшой калитке.<br>Незнакомец вел нас как домашний; иноходец заржал, увидев седоков. Я завернул в шубу свою, оставленную на санях, едва дышащую Полину, впрыгнул в сани, и когда долетел до нас треск выломленных в театре дверей, мы уже неслись во всю прыть, через село, вкруг плетней, вправо, влево, под гору, — и вот лед озера звучно затрещал от подков и подрезей. Мороз был жестокий, но кровь моя ходила огневым потоком. Небо яснело, но мрачно было в душе моей. Полина лежала тиха, недвижна, безмолвна. Напрасно расточал я убеждения, напрасно утешал ее словами, что сама судьба соединила нас, что если б она осталась с мужем, то вся жизнь ее была бы сцепление укоризн и обид!<br>— Я все бы снесла, — возразила она, — и снесла терпеливо, потому что была еще невинна, если не перед светом, то перед богом, но теперь я беглянка, я заслужила свой позор! Этого чувства не могу я затаить от самой себя, хотя бы вдали, в чужбине, я возродилась граждански, в новом кругу знакомых. Все, все можешь ты обновить для меня, все, кроме преступного сердца! Мы мчались. Душа моя была раздавлена печалью. «Так вот то столь желанное счастье, которого и в самых пылких мечтах не полагал я возможным, — думал я, — так вот те очаровательные слова я твоя, которых звук мечтался мне голосом неба! Я слышал их, я владею Полиною, и я так глубоко несчастлив, несчастнее чем когда-нибудь!»<br>Но если наши лица выражали тоску душевную, лицо незнакомца, сидящего на беседке, обращалось на нас радостнее обыкновенного. Коварно улыбался он, будто радуясь чужой беде, и страшно глядели его тусклые очи. Какое-то невольное чувство отвращения удаляло меня от этого человека, который так нечаянно навязался мне со своими роковыми услугами. Если б я верил чародейству, я бы сказал, что какое-то неизъяснимое обаяние таилось в его взорах, что это был сам лукавый, — столь злобная веселость о падении ближнего, столь холодная, бесчувственная насмешка были видны в чертах его бледного лица! Недалеко было до другого берега озера; все молчали, луна задернулась радужною дымкою.<br>Вдруг потянул ветерок, и на нем послышали мы за собой топот погони.<br>— Скорей, ради бога, скорей! — вскричал я проводнику, укоротившему бег своего иноходца.<br>Он вздрогнул и сердито отвечал мне:<br>— Это имя, сударь, надобно бы вам было вспомнить ранее или совсем не упоминать его.<br>— Погоняй! — возразил я. — Не тебе давать мне уроки.<br>— Доброе слово надо принять от самого черта, — отвечал он, как нарочно сдерживая своего иноходца. — Притом, сударь, в Писании сказано: «Блажен, кто и скоты милует!» Надобно пожалеть и этого зверька. Я получу свою уплату за прокат; вы будете владеть прекрасною барынею; а что выиграет он за пот свой? Обыкновенную дачу овса? Он ведь не употребляет шампанского, и простонародный желудок его не варит и не ценит дорогих яств, за которые двуногие не жалеют ни души, ни тела. За что же, скажите, он надорвет себя?<br>— Пошел, если не хочешь, чтобы я изорвал тебя самого! — вскричал я, хватаясь за саблю. — Я скоро облегчу сани от лишнего груза, а свет от подобного тебе бездельника!<br>— Не горячитесь, сударь, — хладнокровно возразил мне незнакомец. — Страсть ослепляет вас, и вы становитесь несправедливы, потому что нетерпеливы. Не шутя уверяю вас, что иноходец выбился из сил. Посмотрите, как валит с него пар и клубится пена, как он храпит и шатается; такой тяжести не возил он сроду. Неужели считаете вы за ничто троих седоков… и тяжкий грех в прибавку? — примолвил он, обнажая злой усмешкою зубы.<br>Что мне было делать? Я чувствовал, что находился во власти этого безнравственного злодея. Между тем мы подвигались вперед мелкою рысцою. Полина оставалась как в забытьи: ни мои ласки, ни близкая опасность не извлекли ее из этого отчаянного бесчувствия. Наконец при тусклом свете месяца мы завидели ездока, скачущего во весь опор за нами; он понуждал коня криком и ударами. Встреча была неизбежна… И он, точно, настиг нас, когда мы стали подниматься на крутой въезд берега, обогнув обледенелую прорубь. Уже он был близко, уж едва не схватывал нас, когда храпящая лошадь его, вскочив наверх, споткнулась и пала, придавив под собою всадника. Долго бился он под нею и, наконец, выскочил из-под недвижного трупа и с бешенством кинулся к нам; это был муж Полины.<br>Я сказал, что я уже ненавидел этого человека, сделавшего несчастною жену свою, но я преодолел себя: я отвечал на его упреки учтиво, но твердо; на его брань кротко, но смело и решительно сказал ему, что он, во что бы ни стало, не будет более владеть Полиною; что шум только огласит этот несчастный случай и он потеряет многое, не возвратив ничего; что если он хочет благородного удовлетворения, я готов завтра поменяться пулями!<br>— Вот мое удовлетворение, низкий обольститель! — вскричал муж ее и занес дерзкую руку…<br>И теперь, когда я вспомню об этой роковой минуте, кровь моя вспыхивает как порох. Кто из нас не был напитан с младенчества понятиями о неприкосновенности дворянина, о чести человека благорожденного, о достоинстве человека? Много-много протекло с тех пор времени по голове моей; оно охладило ее, ретивое бьется тише, но до сих пор, со всеми философическими правилами, со всею опытностию моею, не ручаюсь за себя, и прикосновение ко мне перстом взорвало бы на воздух и меня и обидчика. Вообразите ж, что сталось тогда со мною, заносчивым, вспыльчивым юношею! В глазах у меня померкло, когда удар миновал мое лицо: он не миновал моей чести! Как ..лютый зверь кинулся я с саблею на безоружного врага, и клинок мой погрузился трижды в его череп, прежде чем он успел упасть на землю. Один страшный вздох, один краткий, но пронзительный крик, одно клокотание крови из ран — вот все, что осталось от его жизни в одно мгновение! Бездушный труп упал на склон берега и покатился вниз на лед.<br>Еще несытый местью, в порыве исступления сбежал я по кровавому следу на озеро, и, опершись на саблю, склонясь над телом убитого, я жадно прислушивался к журчанию крови, которое мнилось мне признаком жизни.<br>Испытали ли вы жажду крови? Дай бог, чтобы никогда не касалась она сердцам вашим; но, по несчастию, я знал ее во многих и сам изведал на себе. Природа наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих. Долго, неимоверно долго мог я хранить хладную умеренность в речах и поступках при обиде, но зато она исчезала мгновенно, и бешенство овладевало мною. Особенно вид пролитой крови, вместо того чтобы угасить ярость, был маслом на огне, и я, с какою-то тигрового жадностию, готов был источить ее из врага каплей по капле, подобен тигру, вкусившему ненавистного напитка. Эта жажда была страшно утолена убийством. Я уверился, что враг мой не дышит.<br>— Мертв! — произнес голос над ухом моим. Я поднял, голову: это был неизбежный незнакомец с неизменною усмешкою на лице. — Мертв! — повторил он. — Пускай же мертвые не мешают живым, — и толкнул ногой окровавленный труп в полынью,<br>Тонкая ледяная кора, подернувшая воду, звучно разбилась; струя плеснула на закраину, и убитый тихо пошел ко дну.<br>— Вот что называется: и концы в воду, — сказал со смехом проводник мой. Я вздрогнул невольно; его адский смех звучит еще доселе в ушах моих. Но я, вперив очи на зеркальную поверхность полыньи, в которой, при бледном луче луны, мне чудился еще лик врага, долго стоял неподвижен. Между тем незнакомец, захватывая горстями снег с закраин льда, засыпал им кровавую стезю, по которой скатился труп с берега, и приволок загнанную лошадь на место схватки.<br>— Что ты делаешь? — спросил я его, выходя из оцепенения.<br>— Хороню свой клад, — отвечал он значительно. — Пусть, сударь, думают, что хотят, а уличить вас будет трудно: господин этот мог упасть с лошади, убиться и утонуть в проруби. Придет весна, снег стает… — И кровь убитого улетит на небо с парами! — возразил я мрачно. — Едем!<br>— До бога высоко, до царя далеко, — произнес незнакомец, будто вызывая на бой земное и небесное правосудие, — Однако ж ехать точно пора. Вам надобно до суматохи добраться в деревню, оттуда скакать домой на отдохнувшей теперь тройке и потом стараться уйти за границу. Белый свет широк!<br>Я вспомнил о Полине и бросился к саням; она стояла подле них на коленах, со стиснутыми руками, и, казалось, молилась. Бледна и холодна как мрамор была она; дикие глаза ее стояли; на все вопросы мои отвечала она тихо:<br>— Кровь! На тебе кровь!<br>Сердце мое расторглось… но медлить было бы гибельно. Я снова завернул ее в шубу свою, как сонное дитя, и сани полетели.<br>Один я бы мог вынести бремя зол, на меня ниспавшее. Проникнутый светскою нравственностью, или, лучше сказать, безнравственностию, еще горячий местью, еще волнуем бурными страстями, я был недоступен тогда истинному раскаянию. Убить человека, столь сильно меня обидевшего, казалось мне предосудительным только потому, что он был безоружен; увезти чужую жену считал я, в отношении к себе, только шалостью, но я чувствовал, как важно было все это в отношении к ней, и вид женщины, которую любил я выше жизни, которую погубил своею любовью, потому что она пожертвовала для меня всем, всем, что приятно сердцу и свято душе, — знакомством, родством, отечеством, доброю славою, даже покоем совести и самым разумом… И чем мог я вознаградить ее в будущем за потерянное? Могла ли она забыть, чему была виною? Могла ли заснуть сном безмятежным в объятиях, дымящихся убийством, найти сладость в поцелуе, оставляющем след крови на устах, — и чьей крови? Того, с кем была она связана священными узами брака! Под каким благотворным небом, на какой земле гостеприимной найдет сердце преступное покой? Может быть, я бы нашел забвение всего в глубине взаимности; но могла ли слабая женщина отринуть или заглушить совесть? Нет, нет! Мое счастие исчезло навсегда, и самая любовь к ней стала отныне огнем адским.<br>Воздух свистел мимо ушей.<br>— Куда ты везешь меня? — спросил я проводника.<br>— Откуда взял — на кладбище! — возразил он злобно.<br>Сани влетели в ограду; мы неслись, задевая за кресты, с могилы на могилу и, наконец, стали у бычачьей шкуры, на которой совершал я гаданье: только там не было уже прежнего товарища; все было пусто и мертво кругом, я вздрогнул против воли.<br>— Что это значит? — гневно вскричал я. — Твои шутки не у места. Вот золото за проклятые труды твои; но вези меня в деревню, в дом.<br>— Я уж получил свою плату, — отвечал он злобно, — и дом твой здесь, здесь твоя брачная постеля!<br>С этими словами он сдернул воловью кожу: она была растянута над свежевырытою могилою, на краю которой стояли сани.<br>— За такую красотку не жаль Души, — примолвил он и толкнул шаткие сани… Мы полетели вглубь стремглав.<br>Я ударился головою в край могилы и обеспамятел; будто сквозь мутный сон, мне чудилось только, что я лечу ниже и ниже, что страшный хохот в глубине отвечал стону Полины, которая, падая, хваталась за меня, восклицая: «Пусть хоть в аду не разлучают нас!» И, наконец, я упал на дно… Вслед за мной падали глыбы земли и снегу, заваливая, задушая нас; сердце мое замлело, в ушах гремело и звучало, ужасающие свисты и завывания мне слышались; что-то тяжкое, косматое давило грудь, врывалось в губы, и я не мог двинуть разбитых членов, не мог поднять руки, чтобы перекреститься… Я кончался, но с неизъяснимым мучением души и тела. Судорожным последним движением я сбросил с себя тяготящее меня бремя: это была медвежья шуба…<br>Где я? Что со мной? Холодный пот катился по лицу, все жилки трепетали от ужаса и усилия. Озираюсь, припоминаю минувшее… И медленно возвращаются ко мне чувства. Так, я на кладбище!.. Кругом склоняются кресты; надо мной потухающий месяц; подо мной роковая воловья шкура. Товарищ гаданья лежал ниц в глубоком усыплении… Мало-помалу я уверился, что все виденное мною был только сон, страшный, зловещий сон!<br>«Так это сон?» — говорите вы почти с неудовольствием. Други, други! неужели вы так развращены, что жалеете, для чего все это не сбылось на самом деле? Благодарите лучше бога, как возблагодарил его я, за сохранение меня от преступления. Сон? Но что же иное все былое наше, как не смутный сон? И ежели вы не пережили со мной этой ночи, если не чувствовали, что я чувствовал так живо, если не испытали мною испытанного в мечте, — это вина моего рассказа. Все это для меня существовало, страшно существовало, как наяву, как на деле. Это гаданье открыло мне глаза, ослепленные страстью; обманутый муж, обольщенная супруга, разорванное, опозоренное супружество и, почему знать, может, кровавая месть мне или от меня — вот следствия безумной любви моей!!<br>Я дал слово не видеть более Полины и сдержал его.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Сигнал</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3155-signal.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3155-signal.html</pdalink>
<guid>3155</guid>
<pubDate>Wed, 04 Jun 2025 15:43:10 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p>Семен Иванов служил сторожем на железной дороге. От его будки до одной станции было двенадцать, до другой — десять верст. Верстах в четырех в прошлом году открыли большую прядильню; из-за лесу ее высокая труба чернела, а ближе, кроме соседних будок, и жилья не было. <br>Семен Иванов был человек больной и разбитый. Девять лет тому назад он побывал на войне: служил в денщиках у офицера и целый поход с ним сделал. Голодал он, и мерз, и на солнце жарился, и переходы делал по сорока и пятидесяти верст в жару и в мороз; случалось и под пулями бывать, да, слава богу, ни одна не задела. Стоял раз полк в первой линии; целую неделю с турками перестрелка была: лежит наша цепь, а через лощинку — турецкая, и с утра до вечера постреливают. Семенов офицер тоже в цепи был; каждый — день три раза носил ему Семен из полковых кухонь, из оврага, самовар горячий и обед. Идет с самоваром по открытому месту, пули свистят, в камни щелкают; страшно Семену, плачет, а сам идет. Господа офицеры очень довольны им были: всегда у них горячий чай был. Вернулся он из похода целый, только руки и ноги ломить стало. Немало горя пришлось ему с тех пор отведать. Пришел он домой — отец старик помер; сынишка был по четвертому году — тоже помер, горлом болел; остался Семен с женой сам-друг. Не задалось им и хозяйство, да и трудно с пухлыми руками и ногами землю пахать. Пришлось им в своей деревне невтерпеж; пошли на новые места счастья искать. Побывал Семен с женой и на Линии, и в Херсоне, и в Донщине; нигде счастья не достали. Пошла жена в прислуги, а Семен по-прежнему все бродит. Пришлось ему раз по машине ехать; на одной станции видит — начальник будто знакомый. Глядит на него Семен, и начальник тоже в Семеново лицо всматривается. Узнали друг друга: офицер своего полка оказался. <br>— Ты Иванов? — говорит. <br>— Так точно, ваше благородие, я самый и есть. <br>— Ты как сюда попал? <br>Рассказал ему Семен: так, мол, и так. <br>— Куда ж теперь идешь? <br>— Не могу знать, ваше благородие. <br>— Как так, дурак, не можешь знать? <br>— Так точно, ваше благородие, потому податься некуда. Работы какой, ваше благородие, искать надобно. <br>Посмотрел на него начальник станции, подумал и говорит: <br>— Вот что, брат, оставайся-ка ты покудова на станции. Ты, кажется, женат? Где у тебя жена? <br>— Так точно, ваше благородие, женат; жена в городе Курске, у купца в услужении находится. <br>— Ну, так пиши жене, чтобы ехала. Билет даровой выхлопочу. Тут у нас дорожная будка очистится; уж попрошу за тебя начальника дистанции. <br>— Много благодарен, ваше благородие, — ответил Семен. <br>Остался он на станции. Помогал у начальника на кухне, дрова рубил, двор, платформу мел. Через две недели приехала жена, и поехал Семен на ручной тележке в свою будку. Будка новая, теплая, дров сколько хочешь; огород маленький от прежних сторожей остался, и земли с полдесятины пахотной по бокам полотна было. Обрадовался Семен; стал думать, как свое хозяйство заведет, корову, лошадь купит. <br>Дали ему весь нужный припас: флаг зеленый, флаг красный, фонари, рожок, молот, ключ — гайки подвинчивать, лом, лопату, метел, болтов, костылей; дали две книжечки с правилами и расписание поездов. Первое время Семен ночи не спал, все расписание твердил; поезд еще через два часа пойдет, а он обойдет свой участок, сядет на лавочку у будки и все смотрит и слушает, не дрожат ли рельсы, не шумит ли поезд. Вытвердил он наизусть и правила; хоть и плохо читал, по складам, а все-таки вытвердил. <br>Дело было летом; работа нетяжелая, снегу отгребать не надо, да и поезд на той дороге редко. Обойдет Семен свою версту два раза в сутки, кое-где гайки попробует подвинтить, щебенку подровняет, водяные трубы посмотрит и идет домой хозяйство свое устраивать. В хозяйстве только у него помеха была: что ни задумает сделать, обо всем дорожного мастера проси, а тот начальнику дистанции доложит; пока просьба вернется, время и ушло. Стали Семен с женою даже скучать. <br>Прошло времени месяца два; стал Семен с соседями-сторожами знакомиться. Один был старик древний; все сменить его собирались: едва из будки выбирался. Жена за него и обход делала. Другой будочник, что поближе к станции, был человек молодой, из себя худой и жилистый. Встретились они с Семеном в первый раз на полотне, посередине между будками, на обходе; Семен шапку снял, поклонился. <br>— Доброго, — говорит, — здоровья, сосед. Сосед поглядел на него сбоку. <br>— Здравствуй, — говорит. <br>Повернулся и пошел прочь. Бабы после между собою встретились. Поздоровалась Семенова Арина с соседкой; та тоже разговаривать много не стала, ушла. Увидел раз ее Семен. <br>— Что это, — говорит, — у тебя, молодица, муж неразговорчивый? Помолчала баба, потом говорит: <br>— Да о чем ему с тобой разговаривать? У всякого свое… Иди себе с богом. <br>Однако прошло еще времени с месяц, познакомились. Сойдутся Семен с Василием на полотне, сядут на край, трубочки покуривают и рассказывают про свое житье-бытье. Василий все больше помалчивал, а Семен и про деревню свою и про поход рассказывал. <br>— Немало, — говорит, — я горя на своем веку принял, а веку моего не бог весть сколько. Не дал бог счастья. Уж кому какую талан-судьбу господь даст, так уж и есть. Так-то, братец, Василий Степаныч. <br>А Василий Степаныч трубку об рельс выколотил, встал и говорит: <br>— Не талан-судьба нас с тобою век заедает, а люди. Нету на свете зверя хищнее и злее человека. Волк волка не ест, а человек человека живьем съедает. <br>— Ну, брат, волк волка ест, это ты не говори. <br>— К слову пришлось, и сказал. Все-таки нету твари жесточе. Не людская бы злость да жадность — жить бы можно было. Всякий тебя за живое ухватить норовит, да кус откусить, да слопать. <br>Задумался Семен. <br>— Не знаю, — говорит, — брат. Может, оно так, а коли и так, так уж есть на то от бога положение. <br>— А коли так, — говорит Василий, — так нечего нам с тобой и разговаривать. Коли всякую скверность на бога взваливать, а самому сидеть да терпеть, так это, брат, не человеком быть, а скотом. Вот тебе мой сказ. <br>Повернулся и пошел, не простившись. Встал и Семен. <br>— Сосед, — кричит, — за что же ругаешься? <br>Не обернулся сосед, пошел. Долго смотрел на него Семен, пока на выемке на повороте стало Василия не видно. Вернулся домой и говорит жене: <br>— Ну, Арина, и сосед же у нас: зелье, не человек. Однако не поссорились они; встретились опять и по-прежнему разговаривать стали, и все о том же. <br>— Э, брат, кабы не люди… не сидели бы мы с тобою в будках этих, — говорит Василий. <br>— Что ж в будке… ничего, жить можно. <br>— Жить можно, жить можно… Эх, ты! Много жил, мало нажил, много смотрел, мало увидел. Бедному человеку, в будке там или где, какое уж житье! Едят тебя живодеры эти. Весь сок выжимают, а стар станешь — выбросят, как жмыху какую, свиньям на корм. Ты сколько жалованья получаешь? <br>— Да маловато, Василий Степанович. Двенадцать рублей. <br>— А я тринадцать с полтиной. Позволь тебя спросить, почему? По правилу, от правления всем одно полагается: пятнадцать целковых в месяц, отопление, освещение. Кто же это нам с тобой двенадцать или там тринадцать с полтиной определил? Чьему брюху на сало, в чей карман остальные три рубля или же полтора полагаются? Позволь тебя спросить?.. А ты говоришь, жить можно! Ты пойми, не об полуторах там или трех рублях разговор идет. Хоть бы и все пятнадцать платили. Был я на станции в прошлом месяце; директор проезжал, так я его видел. Имел такую честь. Едет себе в отдельном вагоне; вышел на платформу, стоит, цепь золотую распустил по животу, щеки красные, будто налитые… Напился нашей крови. Эх, кабы сила да власть!.. Да не останусь я здесь долго; уйду, куда глаза глядят. <br>— Куда же ты уйдешь, Степаныч? От добра добра не ищут. Тут тебе и дом, тепло, и землицы маленько. Жена у тебя работница… <br>— Землицы! Посмотрел бы ты на землицу мою. Ни прута на ней нету. Посадил было весной капустки, так и то дорожный мастер приехал. «Это, говорит, что такое? Почему без доношения? Почему без разрешения? Выкопать, чтоб и духу ее не было». Пьяный был. В другой раз ничего бы не сказал, а тут втемяшилось… «Три рубля штрафу!..» <br>Помолчал Василий, потянул трубочки и говорит тихо: <br>— Немного еще, зашиб бы я его до смерти. <br>— Ну, сосед, и горяч ты, я тебе скажу. <br>— Не горяч я, а по правде говорю и размышляю. Да еще дождется он у меня, красная рожа! Самому начальнику дистанции жаловаться буду. Посмотрим! <br>И точно пожаловался. <br>Проезжал раз начальник дистанции путь осматривать. Через три дня после того господа важные из Петербурга должны были по дороге проехать: ревизию делали, так перед их проездом все надо было в порядок привести. Балласту подсыпали, подровняли, шпалы пересмотрели, костыли подколотили, гайки подвинтили, столбы подкрасили, на переездах приказали желтого песочку подсыпать. Соседка-сторожиха и старика своего выгнала травку подщипать. Работал Семен целую неделю; все в исправность привел и на себе кафтан починил, вычистил, а бляху медную кирпичом до сияния оттер. Работал и Василий. Приехал начальник дистанции на дрезине; четверо рабочих рукоять вертят; шестерни жужжат; мчится тележка верст по двадцать в час, только колеса воют. Подлетел к Семеновой будке; подскочил Семен, отрапортовал по-солдатски. Все в исправности оказалось. <br>— Ты давно здесь? — спрашивает начальник. <br>— Со второго мая, ваше благородие. <br>— Ладно. Спасибо. А в сто шестьдесят четвертом номере кто? <br>Дорожный мастер (вместе с ним на дрезине ехал) ответил: <br>— Василий Спиридов. <br>— Спиридов, Спиридов… А, это тот самый, что в прошлом году был у вас на замечании? <br>— Он самый и есть-с. <br>— Ну, ладно, посмотрим Василия Спиридова. Трогай. Налегли рабочие на рукояти; пошла дрезина в ход. Смотрит Семен на нее и думает: «Ну, будет у них с соседом игра». <br>Часа через два пошел он в обход. Видит, из выемки по полотну идет кто-то, на голове будто белое что виднеется. Стал Семен присматриваться — Василий; в руке палка, за плечами узелок маленький, щека платком завязана. <br>— Сосед, куда собрался? — кричит Семен. Подошел Василий совсем близко: лица на нем нету, <br>белый, как мел, глаза дикие; говорить начал — голос обрывается. <br>— В город, — говорит, — в Москву… в правление. <br>— В правление… Вот что! Жаловаться, стало быть, идешь? Брось, Василий Степаныч, забудь… <br>— Нет, брат, не забуду. Поздно забывать. Видишь, он меня в лицо ударил, в кровь разбил. Пока жив, не забуду, не оставлю так. Учить их надо, кровопийцев… <br>Взял его за руку Семен: <br>— Оставь, Степаныч, верно тебе говорю: лучше не сделаешь. <br>— Чего там лучше! Знаю сам, что лучше не сделаю; правду ты про талан-судьбу говорил. Себе лучше не сделаю, но за правду надо, брат, стоять. <br>— Да ты скажи, с чего все пошло-то? <br>— Да с чего… Осмотрел все, с дрезины сошел, в будку заглянул. Я уж знал, что строго будет спрашивать; все как следует исправил. Ехать уж хотел, а я с жалобой. Он сейчас кричать. «Тут, говорит, правительственная ревизия, такой-сякой, а ты об огороде жалобы подавать! Тут, говорит, тайные советники, а ты с капустой лезешь!» Я не стерпел, слово сказал, не то чтобы очень, но так уж ему обидно показалось. Как даст он мне… Терпенье наше проклятое! Тут бы его надо… а я стою себе, будто так оно и следует. Уехали они, опамятовался я, вот обмыл себе лицо и пошел. <br>— Как же будка-то? <br>— Жена осталась. Не прозевает; да ну их совсем и с дорогой ихней! <br>Встал Василий, собрался. <br>— Прощай, Иваныч. Не знаю, найду ли управу себе. <br>— Неужто пешком пойдешь? <br>— На станции на товарный попрошусь: завтра в Москве буду. <br>Простились соседи; ушел Василий, и долго его не было. Жена за него работала, день и ночь не спала; извелась совсем, поджидаючи мужа. На третий день проехала ревизия: паровоз, вагон багажный и два первого класса, а Василия все нет. На четвертый день увидел Семен его хозяйку: лицо от слез пухлое, глаза красные. <br>— Вернулся муж? — спрашивает. <br>Махнула баба рукой, ничего не сказала и пошла в свою сторону. <br>———— <br>Научился Семен когда-то, еще мальчишкой, из тальника дудки делать. Выжжет таловой палке сердце, дырки, где надо, высверлит, на конце пищик сделает и так славно наладит, что хоть что угодно играй. Делывал он в досужее время дудок много и с знакомым товарным кондуктором в город на базар отправлял; давали ему там за штуку по две копейки. На третий день после ревизии оставил он дома жену вечерний шестичасовой поезд встретить, а сам взял ножик и в лес пошел, палок себе нарезать. Дошел он до конца своего участка, — на этом месте путь круто поворачивал, — спустился с насыпи и пошел лесом под гору. За полверсты было большое болото, и около него отличнейшие кусты для его дудок росли. Нарезал он палок целый пук и пошел домой. Идет лесом; солнце уже низко было; тишина мертвая, слышно только, как птицы чиликают да валежник под ногами хрустит. Прошел Семен немного еще, скоро полотно; и чудится ему, что-то еще слышно: будто где-то железо о железо позвякивает. Пошел Семен скорей. Ремонту в то время на их участке не было. «Что бы это значило?» — думает. Выходит он на опушку — перед ним железнодорожная насыпь подымается; наверху, на полотне, человек сидит на корточках, что-то делает; стал подыматься Семен потихоньку к нему: думал, гайки кто воровать пришел. Смотрит — и человек поднялся, в руках у него лом; поддел он рельс ломом, как двинет его в сторону. Потемнело у Семена в глазах; крикнуть хочет — не может. Видит он Василия, бежит бегом, а тот с ломом и ключом с другой стороны насыпи кубарем катится. <br>— Василий Степаныч! Отец родной, голубчик, воротись! Дай лом! Поставим рельс, никто не узнает. Воротись, спаси свою душу от греха. <br>Не обернулся Василий, в лес ушел. <br>Стоит Семен над отвороченным рельсом, палки свои выронил. Поезд идет не товарный, пассажирский. И не остановишь его ничем: флага нет. Рельса на место не поставишь; голыми руками костылей не забьешь. Бежать надо, непременно бежать в будку за каким-нибудь припасом. Господи, помоги! <br>Бежит Семен к своей будке, задыхается. Бежит — вот-вот упадет. Выбежал из лесу — до будки «со сажен, не больше, осталось, слышит — на фабрике гудок загудел. Шесть часов. А в две минуты седьмого поезд пройдет. Господи! Спаси невинные души! Так и видит перед собою Семен: хватит паровоз левым колесом об рельсовый обруб, дрогнет, накренится, пойдет шпалы рвать и вдребезги бить, а тут кривая, закругление, да насыпь, да валиться-то вниз одиннадцать сажен, а там, в третьем классе, народу битком набито, дети малые… Сидят они теперь все, ни о чем не думают. Господи, вразуми ты меня!.. Нет, до будки добежать и назад вовремя вернуться не поспеешь… <br>Не добежал Семен до будки, повернул назад, побежал скорее прежнего. Бежит почти без памяти; сам не знает, что еще будет. Добежал до отвороченного рельса: палки его кучей лежат. Нагнулся он, схватил одну, сам не понимая зачем, дальше побежал. Чудится ему, что уже поезд идет. Слышит свисток далекий, слышит, рельсы мерно и потихоньку подрагивать начали. Бежать дальше сил нету; остановился он от страшного места саженях во ста: тут ему точно светом голову осветило. Снял он шапку, вынул из нее платок бумажный; вынул нож из-за голенища; перекрестился, господи благослови! <br>Ударил себя ножом в левую руку повыше локтя, брызнула кровь, полила горячей струей; намочил он в ней свой платок, расправил, растянул, навязал на палку и выставил свой красный флаг. <br>Стоит, флагом своим размахивает, а поезд уж виден. Не видит его машинист, подойдет близко, а на ста саженях не остановить тяжелого поезда! <br>А кровь все льет и льет; прижимает рану к боку, хочет зажать ее, но не унимается кровь; видно, глубоко поранил он руку. Закружилось у него в голове, в глазах черные мухи залетали; потом и совсем потемнело; в ушах звон колокольный. Не видит он поезда и не слышит шума: одна мысль в голове: «Не устою, упаду, уроню флаг; пройдет поезд через меня… помоги, господи, пошли смену…» <br>И стало черно в глазах его и пусто в душе его, и выронил он флаг. Но не упало кровавое знамя на землю: чья-то рука подхватила его и подняла высоко навстречу подходящему поезду. Машинист увидел его, закрыл регулятор и дал контрпар. Поезд остановился. <br>Выскочили из вагонов люди, сбились толпою. Видят: лежит человек весь в крови, без памяти; другой возле него стоит с кровавой тряпкой на палке. <br>Обвел Василий всех глазами, опустил голову: <br>— Вяжите меня, — говорит, — я рельс отворотил.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Зеленое утро</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3133-zelenoe-utro.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3133-zelenoe-utro.html</pdalink>
<guid>3133</guid>
<pubDate>Fri, 30 May 2025 15:49:53 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p class="MsoNormal">Когда солнце ушло за горизонт, он сделал привал у края тропинки и приготовил нехитрый ужин, а затем неторопливо ел, слушая, как потрескивает костер, и думал о своем. В сущности, этот день ничем не отличался от остальных тридцати. Он так же встал на рассвете, чтобы успеть как можно больше сделать лунок, бросить в них семена и полить водой из прозрачных каналов. Теперь, когда усталость придавила к земле его тщедушное тело, он лежал и смотрел на небо, где темные краски сменяли одна другую. <br>Ему было тридцать один, звали его Бенджамин Дрисколл. Он мечтал увидеть Марс зеленым от высоких деревьев с густой кроной, в изобилии дающих кислород, деревьев, которые с каждым годом будут все выше, принесут прохладу городам в знойное лето, защитят от ветров зимой. Разве сочтешь все, что дает дерево. Оно красит землю, дарит ей благодатную тень и богатство своих плодов. Дерево — это волшебный мир нашего детства, по могучим стволам можно взобраться в поднебесье или вволю покачаться на ветвях. Чудесное творение природы, дающее людям пищу, приносящее радость, — вот что такое дерево. Но прежде всего оно очищает воздух, ласкает слух тихим шелестом листвы, и под его убаюкивающий шепот так сладко спится по ночам. <br>Он лежал и слушал, как ночная земля набирает силу в ожидании дождей, которых все нет. Он приложил ухо к земле, и ему почудились далекие шаги того времени, которое непременно придет, и он видел, как семена, брошенные сегодня в землю, дают зеленые ростки. Вот уже могучие стволы тянутся к небу, выбрасывая одну ветвь за другой, и Марс становится рощей, пронизанной солнцем, цветущим садом. <br>Завтра на рассвете, едва крохотное марсианское солнце коснется бледным лучом складок гор, он уже будет на ногах, быстро съест пропахший дымком завтрак, погасит костер и, закинув за спину мешок с семенами и саженцами, отправится в путь — пробовать грунт, делать лунки, бросать семена, сажать саженцы, заботливо приминая землю вокруг, поливать и идти дальше, тихонько насвистывая и поглядывая на светлеющий край неба, — завтра снова будет жаркий день. <br>— Тебе тоже нужен кислород, — сказал он, обращаясь к костру, озорному румянолицему другу, который, хоть и не прочь укусить за палец, делит с тобой ночлег, и в темноте прохладной ночи его сонный розовый глазок излучает благодатное тепло.- Нам всем нужен кислород, а его так мало на Марсе. От этого быстро устаешь. Здесь как в высоких Андах, в Южной Америке. Хочешь вдохнуть полной грудью, а воздуха-то нет! Так и остаешься ни с чем. <br>Он ощупал себя руками — его грудная клетка заметно расширилась за эти тридцать дней на Марсе. Здесь необходимо тренировать легкие, чтобы они набирали побольше воздуха. Или же сажать деревья — как можно больше деревьев! <br>— Теперь тебе понятно, зачем я здесь, — сказал он. Костер стрельнул в ответ. — В школе нам рассказывали о парне по прозвищу Джонни Яблочное Семечко. Он прошел всю Америку и везде сажал яблоневые деревья. Мое дело поважнее. Я сажаю дубы, вязы, клены — все деревья, какие есть, — осину, гималайский кедр, каштан. Вместо плодов, чтобы утолить голод, люди получат свежий воздух, чтобы дышать. Когда эти деревья вырастут, представляешь, сколько они дадут кислорода! <br>Он вспомнил день, когда прибыл на Марс. Вместе с тысячами других он смотрел на тихое марсианское утро и думал: «Приживусь ли я здесь? Что ждет меня? Найду ли дело по душе»? <br>А потом он потерял сознание. <br>Кто-то сунул ему под нос флакончик с нашатырным спиртом, и, закашлявшись, он пришел в себя. <br>— Ничего страшного, — успокоил его врач. <br>— Что со мной? <br>— Слишком разреженный воздух. Многие не выдерживают. Думаю, вам лучше вернуться на Землю. <br>— Нет! — Он сел, но тут же снова потемнело в глазах, и Марс дважды обернулся вокруг своей оси. Ноздри жадно раздулись, когда он попытался втянуть в легкие воздух, которого не было. — Ничего, обойдется. Я должен остаться здесь. <br>Его больше не трогали. Он лежал, судорожно открывая рот, как рыба, выброшенная на берег, и думал: «Воздух, воздух, воздух! Меня отправят обратно, потому что здесь нет кислорода». <br>Повернув голову, он посмотрел на марсианские равнины и холмы. Дурнота прошла, и теперь, когда он мог все хорошенько разглядеть, его поразило, что вокруг ни клочка зелени, куда ни глянь — пусто. Казалось, земля сама себя прокляла — черная, плодородная земля, но на ней даже трава не растет. «Воздух», — думал он, со свистом втягивая пустоту. На вершинах холмов или у их подножий, где ложатся тени, даже у ручья — ни деревца, ни травинки. Ну конечно же! Он понимал, что ответ подсказал ему не разум, а боль в груди и пересохшем горле. Был он неожиданным, как глоток кислорода, способный снова поставить его на ноги. Здесь нужны деревья, нужна трава! Он посмотрел на свои руки, повертел ими — ладони вверх, ладони вниз. Надо посадить здесь деревья, посеять траву! Это и будет его делом. Он бросит вызов всему, что может помешать остаться здесь. Пойдет на то, что объявит Марсу войну, и это будет зеленая война. Вот она, древняя марсианская почва. На ней когда-то росли леса, такие древние, что в конце концов выродились и исчезли. А что, если снова посадить здесь деревья, например те, что растут на Земле? Роскошные мимозы, плакучие ивы, магнолии и красавцы эвкалипты? Что будет тогда? Кто знает, какие богатства таит в себе эта земля, какие силы остались в ней нетронутыми, потому что древние папоротники, цветы, кустарники и деревья, отжив свой век, погибли. <br>— Помогите мне встать! — крикнул он. — Я должен видеть Координатора. <br>Они с Координатором проговорили все утро — и все о том, что должно расти здесь, зеленеть, цвести. Пройдут месяцы, а то и годы, прежде чем на Марсе начнутся массовые посадки деревьев. Продукты питания доставляются с Земли в замороженном виде в ракетах-рефрижераторах, похожих на ледяные сосульки. Правда, кое-где в поселках уже выращивают овощи в гидропонных теплицах. <br>— А пока возьмитесь-ка за это дело вы, — заключил Координатор. — Дадим вам семян, кое-какой инвентарь. На ракетах не хватает места, чтобы доставить все необходимое. Первые поселки строились все больше возле шахт да рудников, так что, боюсь, ваше начинание мало кто поймет или поддержит… На это не рассчитывайте. <br>— Значит, вы мне разрешаете? <br>Он получил разрешение, а также мотоцикл, прицеп которого был доверху наполнен отборными семенами и саженцами, и отправился в путь. В пустынной долине он оставил мотоцикл и дальше пошел пешком. <br>Прошло уже тридцать дней, и за это время он ни разу не оглянулся назад. Оглянуться — означало бы потерять веру. Сушь стояла невиданная, семена едва ли дали ростки. Может, все, что он затеял, ради чего целый месяц трудился, не разгибая спины, напрасно. Он смотрел только вперед, когда шагал под жарким солнцем по дну широкой долины, все дальше от Первого Города, и надеялся на дождь. <br>Над голыми, иссушенными солнцем вершинами клубились облака, и он натянул на себя одеяло. Марс непредсказуем, как само время. Он чувствовал, как раскаленные вершины отдают тепло холодному воздуху ночи, и думал о тучной, черной, как чернила, марсианской почве, такой черной и блестящей, что, казалось, она оживет и зашевелится, если зажать ее в ладони. Она так плодородна, что, если посадить на ней бобы, стебли будут гигантского роста, а из лопнувших стручков на землю, как ядра, будут падать зерна невиданной величины, сотрясая все вокруг. <br>Костер, затухая, спрятался в золу. Воздух дрогнул от грохота далекой колесницы. Гром. Неожиданно потянуло речной прохладой. «Сегодня ночью», — подумал он и высвободил руку из-под одеяла, чтобы проверить, не пошел ли дождь. — Сегодня ночью.» <br>Что-то легонько ударило по лбу, и он проснулся. <br>Струйка влаги сбежала по носу и смочила губы. Еще одна капля попала прямо в глаз и на миг ослепила, другая ударила по подбородку. <br>Дождь. <br>Прохладный, ласковый, неторопливый, он падал с неба, как живительный эликсир, пахнущий колдовством и звездами, свежим воздухом и пряным ароматом прибитой дождем пыли, легкий на вкус, как доброе вино. <br>Дождь. <br>Он сел. Одеяло сползло с плеч, и синяя холщовая рубаха мигом потемнела на спине. А дождь набирал силу, капли становились все тяжелее. По костру будто кто-то заплясал, да так лихо, что вскоре от него осталась лишь сердито шипящая струйка дыма. Шел дождь. Огромный купол небосвода треснул и раскололся на шесть темно-голубых осколков, посыпавшихся вниз, будто разбили прекрасную, покрытую глазурью вазу. При вспышке молнии он увидел мириады дождевых капель, кристаллами застывших в воздухе, словно ждущих, что их запечатлеет невидимый фотограф. А потом темнота и шум дождя. <br>Он промок до нитки, но продолжал сидеть, подставив лицо дождю, и смеялся, наслаждаясь тем, как капли бьют по его сомкнутым векам. Наконец, довольный, он хлопнул в ладоши, вскочил и обошел свой маленький лагерь. Был час ночи. <br>Дождь шел без малого два часа, а потом прекратился. Высыпали звезды, чистые, умытые и такие яркие, каких еще не бывало. <br>Переодевшись во все сухое, Бенджамин Дрисколл снова улегся и, счастливый, уснул. <br>Солнце поднялось над холмами, неторопливо послало свои лучи на землю и разбудило Дрисколла. <br>Он встал не сразу, а чуть помедлив. Весь долгий жаркий месяц он без отдыха трудился и ждал. Теперь он мог наконец оглянуться назад и посмотреть туда, откуда начал свой путь. <br>Это было зеленое утро. <br>Куда ни глянь, к небу поднялись деревья. Не одно, не два и не десяток, а тысячи деревьев, выросших из семян, что он посеял, из саженцев, что посадил. И не молодые неокрепшие деревца, не слабые побеги, а огромные, могучие деревья, такие высокие, что и десять человек, встав друг другу на плечи, не достанут до их верхушек; зеленые деревья с пышной, круглой, как шар, кроной, с блестящей, переливающейся, что-то шепчущей листвой. Они сбегали по склонам холмов — лимонные деревья, липы, секвойи и мимозы, дубы, вязы и осины, вишневые деревья и яблони, ясени и клены, апельсиновые деревья и эвкалипты, рожденные щедрым дождем, вскормленные чужой волшебной почвой. Они росли прямо на глазах, и на новых ветвях лопались все новые почки. <br>— «Не может быть! — воскликнул Бенджамин Дрисколл. <br>Но долина и утро были зеленые. <br>А воздух! Он струился отовсюду, словно прохладные горные реки, щедро напоенный кислородом, который отдавали ему зеленые деревья. Хрустальные волны мерцали и переливались. Кислород, свежий, чистый, морозно-холодный зеленый кислород превратил высохшую долину в дельту реки. Вот сейчас в домах распахнутся двери, люди выбегут навстречу дивному диву, будут вдыхать воздух полной грудью, до отказа наполнят им легкие; щеки порозовеют, покраснеют носы, прихваченные морозным холодком, расправится грудь, радостно встрепенется сердце, и, забыв об усталости, люди пустятся в пляс. <br>Бенджамин Дрисколл жадно глотнул зеленого нектара — и потерял сознание. <br>Когда он очнулся, еще пять тысяч новых деревьев выбросили зеленые ветви навстречу золотому шару солнца.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Мальчик-невидимка</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3120-malchik-nevidimka.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3120-malchik-nevidimka.html</pdalink>
<guid>3120</guid>
<pubDate>Tue, 22 Apr 2025 20:13:22 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p class="MsoNormal">Она взяла большую железную ложку и высушенную лягушку, стукнула по лягушке так, что та обратилась в прах, и принялась бормотать над порошком, быстро растирая его своими жесткими руками. Серые птичьи бусинки глаз то и дело поглядывали в сторону лачуги. И каждый раз голова в низеньком, узком окошке ныряла, точно в нее летел заряд дроби. <br>— Чарли! - крикнула Старуха. - Давай выходи! Я делаю змеиный талисман, он отомкнет этот ржавый замок! Выходи сей момент, а не то захочу - и земля заколышется, деревья вспыхнут ярким пламенем, солнце сядет средь бела дня! <br>Ни звука в ответ, только тёплый свет горного солнца на высоких стволах скипидарного дерева, только пушистая белка, щёлкая, кружится, скачет на позеленевшем бревне, только муравьи тонкой коричневой струйкой наступают на босые, в синих жилах, ноги Старухи. <br>— Ведь уже два дня не евши сидишь, чтоб тебя! — выдохнула она, стуча ложкой по плоскому камню, так что набитый битком серый колдовской мешочек у нее на поясе закачался взад и вперед. <br>Вся в поту, она встала и направилась прямиком к лачуге, зажав в горсти порошок из лягушки. <br>— Ну, выходи! — она швырнула в замочную скважину щепоть порошка. — Ах, так! — прошипела она. — Хорошо же, я сама войду! <br>Она повернула дверную ручку пальцами, темными, точно грецкий орех, сперва в одну сторону, потом в другую. <br>— Господи, о господи, — воззвала она, — распахни эту дверь настежь! <br>Но дверь не распахнулась; тогда она кинула еще чуток волшебного порошка и затаила дыхание. Шурша своей длинной, мятой синей юбкой. Старуха заглянула в таинственный мешочек, проверяя, нет ли там еще какой чешуйчатой твари, какого-нибудь магического средства посильнее этой лягушки, которую она пришибла много месяцев назад как раз для такой вот оказии. <br>Она слышала, как Чарли дышит за дверью. Его родители в начале недели подались в какой-то городишко в Озаркских горах, оставив мальчонку дома одного, и он, страшась одиночества, пробежал почти шесть миль до лачуги Старухи — она приходилась ему не то теткой, не то двоюродной бабкой или еще кем-то, а что до ее причуд, так он на них не обращал внимания. <br>Но два дня назад, привыкнув к мальчишке, Старуха решила совсем оставить его у себя — будет с кем поговорить. Она кольнула иглой свое тощее плечо, выдавила три бусинки крови, смачно плюнула через правый локоть, ногой раздавила хрусткого сверчка, а левой когтистой лапой попыталась схватить Чарли и закричала: <br>— Ты мой сын, мой, отныне и навеки! <br>Чарли вскочил, будто испуганный заяц, и ринулся в кусты, метя домой. <br>Но Старуха юркнула следом — проворно, как пестрая ящерица, — и перехватила его. Тогда он заперся в ее лачуге и не хотел выходить, сколько она ни барабанила в дверь, в окно, в сучковатые доски желтым кулачком, сколько ни ворожила над огнем и ни твердила, что теперь он ее сын, больше ничей, и делу конец. <br>— Чарли, ты здесь? — спросила она, пронизывая доски блестящими острыми глазами. <br>— Здесь, здесь, где же еще, — ответил он наконец усталым голосом. <br>Еще немного, еще чуть-чуть, и он свалится сюда на приступку. Старуха с надеждой подергала ручку. Уж не перестаралась ли она — швырнула в скважину лишнюю щепоть, и замок заело. «Всегда-то я, как ворожу, либо лишку дам, либо недотяну, — сердито подумала она, — никогда в самый раз не угадаю, черт бы его побрал!» <br>— Чарли, мне бы только было с кем поболтать вечерами, вместе у костра руки греть. — Чтобы было кому утром хворосту принести да отгонять блуждающие огоньки, что подкрадываются в вечерней мгле! Никакой тут каверзы нет, сынок, но ведь невмоготу одной-то. — Она почмокала губами. — Чарли, слышь, выходи, уж я тебя такому научу! <br>— Чему хоть? — недоверчиво спросил он. <br>— Научу, как дёшево покупать и дорого продавать. Излови ласку, отрежь ей голову и сунь в задний карман, пока не остыла. И все! <br>— Э-э! — презрительно ответил Чарли. <br>Она заторопилась. <br>— Я тебя средству от пули научу. В тебя кто стрельнет из ружья, а тебе хоть бы что. <br>Чарли молчал; тогда она свистящим, прерывистым шепотом открыла ему тайну. <br>— В пятницу, в полнолуние, накопай мышиного корня, свяжи пучок и носи на шее на белой шелковой нитке. <br>— Ты рехнулась, — сказал Чарли. <br>— Я научу тебя заговаривать кровь, пригвождать к месту зверя, исцелять слепых коней - всему научу! Лечить корову, если она дурной травы объелась, выгонять беса из козы. Покажу, как делаться невидимкой! <br>— О! — воскликнул Чарли. <br>Сердце Старухи стучало, словно барабан солдата Армии спасения. <br>Ручка двери повернулась, нажатая изнутри. <br>— Ты меня разыгрываешь, — сказал Чарли. <br>— Что ты! — воскликнула Старуха. — Слышь, Чарли, я так сделаю, ты будешь вроде окошка, сквозь тебя все будет видно. То-то ахнешь, сынок! <br>— Правда буду невидимкой? <br>— Правда, правда! <br>— А ты не схватишь меня, как я выйду? <br>— Я тебя пальцем не трону, сынок. <br>— Ну, ладно, — нерешительно сказал он. Дверь отворилась. На пороге стоял Чарли — босой, понурый, глядит исподлобья. <br>— Ну, делай меня невидимкой. <br>— Сперва надо поймать летучую мышь, — ответила Старуха. — Давай-ка, ищи! <br>Она дала ему немного сушеного мяса, заморить червячка, потом он полез на дерево. Выше, выше… как хорошо на душе, когда видишь его, когда знаешь, что он тут и никуда не денется, после многих лет одиночества, когда даже «доброе утро» сказать некому, кроме птичьего помета да серебристого улиткина следа… <br>И вот с дерева, шурша между веток, падает летучая мышь со сломанным крылом. Старуха схватила ее - теплую, трепещущую, свистящую сквозь фарфорово-белые зубы, а Чарли уже спускался вниз, перехватывая ствол руками, и победно вопил. <br>В ту же ночь, в час, когда луна принялась обкусывать пряные сосновые шишки. Старуха извлекла из складок своего просторного синего платья длинную серебряную иголку. Твердя про себя: «Хоть бы сбылось, хоть бы сбылось»,- она крепко-крепко сжала пальцами холодную иглу и тщательно прицелилась в мертвую летучую мышь. <br>Она уже давно привыкла к тому, что, несмотря на все ее потуги, всяческие соли и серные пары, ворожба не удается. Но как расстаться с мечтой, что в один прекрасный день начнутся чудеса, фейерверк чудес, алые цветы и серебряные звезды — в доказательство того, что господь простил ее розовое тело и розовые грезы, ее пылкое тело и пылкие мысли в пору девичества. Увы, до сих пор бог не явил ей никакого знамения, не сказал ни слова, но об этом, кроме самой Старухи, никто не знал. <br>— Готов? — спросила она Чарли, который сидел, обхватив поджатые стройные ноги длинными, в пупырышках, руками, рот открыт, зубы блестят… <br>— Готов, — содрогаясь, прошептал он. <br>— Раз! — она глубоко вонзила иглу в правый глаз мыши. — Так! <br>— Ох! — крикнул Чарли и закрыл лицо руками. <br>— Теперь я заворачиваю ее в полосатую тряпицу — вот так, а теперь клади ее в карман и носи там вместе с тряпицей. Ну! Он сунул амулет в карман. <br>— Чарли! — испуганно вскричала она. — Чарли, где ты? Я тебя не вижу, сынок! <br>— Здесь! — Он подпрыгнул, так что свет красными бликами заметался по его телу. — Здесь я, бабка! <br>Он лихорадочно разглядывал свои руки, ноги, грудь, пальцы. <br>— Я здесь! <br>Она смотрела так, словно полчища светлячков мельтешили у нее перед глазами в пьянящем ночном воздухе. <br>— Чарли! Надо же, как быстро пропал! Точно колибри! Чарли, вернись, вернись ко мне! <br>— Да ведь я здесь! — всхлипнул он. <br>-Где? <br>— У костра, у костра! И… и я себя вижу. Вовсе я не невидимка! Тощее тело Старухи затряслось от смеха. <br>— Конечно, ты видишь сам себя! Все невидимки себя видят. А то как бы они ели, гуляли, ходили? Тронь меня, Чарли. Тронь, чтобы я знала, где ты. <br>Он нерешительно протянул к ней руку. Она нарочно вздрогнула, будто испугалась, когда он ее коснулся. <br>-Ой! <br>— Нет, ты и впрямь не видишь меня? — спросил он. — Правда? <br>— Ничего не вижу, хоть бы один волосок! Она отыскала взглядом дерево и уставилась на него блестящими глазами, остерегаясь глядеть на мальчика. <br>— А ведь получилось, да еще как! — Она восхищенно вздохнула. — Ух ты! Никогда еще я так быстро не делала невидимок! Чарли, Чарли, как ты себя чувствуешь? <br>— Как вода в ручье, когда ее взбаламутишь. <br>— Ничего, муть осядет. Погодя, она добавила: <br>— Вот ты и невидимка, что ты теперь будешь делать, Чарли? Она видела, как озорные мысли вихрем роятся в его голове. Приключения, одно другого увлекательнее, плясали чертиками в его глазах, да по одному только его широко раскрытому рту было видно — что значит быть мальчишкой, который вообразил, будто он горный ветер. <br>Грезя наяву, он заговорил: <br>— Буду бегать по хлебам напрямик, забираться на самые высокие горы, таскать на фермах белых кур, поросенка увижу- пинка дам. Буду щипать за ноги красивых девчонок, когда спят, а в школе дергать их за подвязки. <br>Чарли взглянул на Старуху, и ее сверкающие зрачки увидели, как что-то скверное, злое исказило его лицо. <br>— И еще много кое-чего буду делать, уж я придумаю, — сказал он. <br>— Только не вздумай мне козни строить,- предупредила Старуха. — Я хрупкая, словно весенний лед, со мной грубо нельзя. <br>Потом прибавила: <br>— А как с твоими родителями? <br>— Родителями? <br>— Не можешь же ты таким вернуться домой. Ты ж их насмерть перепугаешь! Мать так и шлепнется в обморок, будто срубленное дерево. Очень им надо на каждом шагу спотыкаться о тебя, очень надо матери поминутно звать: «Чарли, где ты?» — а ты у нее под носом! <br>Об этом Чарли не подумал. Он малость поостыл и даже прошептал: «Господи!» — после чего осторожно ощупал свои длинные ноги. <br>— Ох, и одиноко тебе будет. Люди станут смотреть прямо сквозь тебя, как сквозь стеклянную банку, толкать, пихать на ходу — ведь тебя же не видно. А девчонки-то, Чарли, девчонки… <br>Он глотнул. <br>— Ну что девчонки? <br>— Ни одна и глядеть на тебя не захочет. Думаешь, им нужно, чтоб их целовал парень, если ни его, ни губ не видать! <br>Чарли озабоченно ковырял землю пальцами босой ноги. Он надул губы. <br>— Все равно, хоть немного побуду невидимкой. Уж я позабавлюсь! Буду осторожным, только и всего. Буду держаться подальше от фургонов и коней. И от отца подальше, он, как услышит шорох какой, сразу стреляет. — Чарли моргнул. — Я же невидимка, вот и влепит он мне заряд крупной дроби, очень просто, почудится ему, что белка скачет на дворе, и саданет. Ой-ой… <br>Старуха кивнула дереву. <br>-А что, так и будет. <br>— Ладно, — рассудил Чарли, — сегодня вечером я побуду невидимкой, а завтра утром ты меня по-старому сделаешь, решено? <br>— Есть же чудаки, выше себя прыгнуть стараются, — сообщила Старуха жуку, который полз по бревну. <br>— Это почему же? — спросил Чарли. <br>— А вот почему, — объяснила она. — Не так-то это просто было сделать тебя невидимкой. И теперь нужно время, чтобы с тебя сошла невидимость. Это как краска, сразу не сходит. <br>— Это все ты! — вскричал он. — Ты меня превратила! Теперь давай ворожи обратно, делай меня видимым! <br>— Тише, не кричи, — ответила Старуха. — Само сойдет помаленьку, сперва рука покажется, потом нога. <br>— Это как же так — я иду по горам, и только одну руку видно? <br>— Будто пятикрылая птица скачет по камням, по ежевике! <br>— Или ногу?.. <br>— Будто розовый кролик в кустах прыгает! <br>— Или одна голова плывет в воздухе? <br>— Будто волосатый шар на карнавале! <br>— Когда же я целым стану? <br>Она прикинула, что, пожалуй, не меньше года пройдет. У него вырвался стон. Потом он захныкал, кусая губы и сжимая кулаки. <br>— Ты меня заколдовала, это все ты, ты наделала. Теперь мне нельзя бежать домой! Она подмигнула. <br>— Так оставайся, живи со мной, сынок, тебе у меня будет вот как хорошо, уж я тебя так баловать да холить стану. <br>— Ты нарочно это сделала! — выпалил он. — Старая карга, вздумала удержать меня! <br>И он вдруг метнулся в кусты. <br>— Чарли, вернись! <br>Никакого ответа, только топот ног по мягкому темному дерну да сдавленный плач, но и тот быстро смолк вдали. Подождав, она развела костер, <br>— Вернется, — прошептала она. И громко заговорила, убеждая сама себя: — Будет у меня собеседник всю весну и до конца лета. А уж тогда, как устану от него и захочется тишины, спроважу домой. <br>Чарли вернулся беззвучно вместе с первым серым проблеском дня, он прокрался по белой от инея траве туда, где возле разбросанных головешек, точно сухой, обветренный сук, лежала Старуха. <br>Он сел на скатанные ручьем голыши и уставился на нее. <br>Она не смела взглянуть на него и вообще в ту сторону. Он двигался совсем бесшумно, как же она может знать, что он где-то тут? Никак! <br>На его щеках были следы слез. <br>Старуха сделала вид, будто просыпается — она за всю ночь и глаз-то не сомкнула, — встала, ворча и зевая, и повернулась лицом к восходу. <br>- Чарли? <br>Ее взгляд переходил с сосны на землю, с земли на небо, с неба на горы вдали. Она звала его, снова и снова, и ей все мерещилось, что она глядит на него в упор, но она вовремя спохватывалась и отводила глаза. <br>— Чарли? Ау, Чарльз! — кричала Старуха и слышала, как эхо ее передразнивает. <br>Губы его растянулись в улыбке: ведь вот же он, совсем рядом сидит, а ей кажется, что она одна! Возможно, он ощущал, как в нем растет тайная сила, быть может, наслаждался сознанием своей неуязвимости, и уж, во всяком случае, ему очень нравилось быть невидимым. <br>Она громко произнесла: <br>— Куда же этот парень запропастился? Хоть бы зашумел, хоть бы услышать, где он, я бы ему, пожалуй, завтрак сготовила. <br>Она принялась стряпать, раздраженная его упорным молчанием. Она жарила свинину, нанизывая куски на ореховый прутик. <br>— Ничего, небось запах сразу учует! — буркнула Старуха. Только она повернулась к нему спиной, как он схватил поджаренные куски и жадно их проглотил. Она обернулась с криком: <br>— Господи, что это? Подозрительно осмотрелась вокруг. <br>— Это ты, Чарли? <br>Чарли вытер руками рот. <br>Старуха засеменила по прогалине, делая вид, будто ищет его. Наконец ее осенило: она прикинулась слепой и пошла прямо на Чарли, вытянув вперед руки. <br>— Чарли, да где же ты? <br>Он присел, отскочил и молнией метнулся прочь. Она чуть не бросилась за ним вдогонку, но с великим трудом удержалась — нельзя же гнаться за невидимым мальчиком! — и, сердито ворча, села к костру, чтобы поджарить еще свинины. Но сколько она ни отрезала себе, он всякий раз хватал шипящий над огнем кусок и убегал прочь. Кончилось тем, что Старуха, красная от злости, закричала: <br>— Знаю, знаю, где ты! Вон там! Я слышу, как ты бегаешь! Она показала пальцем, но не прямо на него, а чуть вбок. Он сорвался с места. <br>— Теперь ты там! — кричала она. — А теперь там… там! — Следующие пять минут ее палец преследовал его.- Я слышу, как ты мнешь травинки, топчешь цветы, ломаешь сучки. У меня такие уши, такие чуткие — словно розовый лепесток. Я даже слышу, как движутся звезды на небе! <br>Он втихомолку удрал за сосны, и оттуда донесся голос: <br>— А вот попробуй услышать, как я буду сидеть на камне! Буду сидеть — и все! <br>Весь день он просидел неподвижно на камне, на видном месте, на сухом ветру, боясь даже рот открыть. <br>Собирая хворост в чаще. Старуха чувствовала, как его взгляд зверьком юлит по ее спине. Ее так и подмывало крикнуть: «Вижу тебя, вижу! Не бывает невидимых мальчиков, я просто выдумала! Вон ты сидишь!» Но она подавляла свою злость, крепко держала себя в руках. <br>На следующее утро мальчишка стал безобразничать. Он внезапно выскакивал из-за деревьев. Он корчил рожи — лягушачьи, жабьи, паучьи: оттягивал губы вниз пальцами, выпучивал свои нахальные глаза, сплющивал нос так, что загляни — и увидишь мозг, все мысли прочтешь. <br>Один раз Старуха уронила вязанку хвороста. Пришлось сделать вид, будто испугалась сойки. <br>Мальчишка сделал такое движение, словно решил ее задушить. <br>Она вздрогнула. <br>Он притворился, будто хочет дать ей ногой под колено и плюнуть в лицо. <br>Она все вынесла, даже глазом не моргнула, бровью не повела. <br>Он высунул язык, издавая странные, противные звуки. Он шевелил своими большими ушами, так что нестерпимо хотелось смеяться, и в конце концов она не удержалась, но тут же объяснила: <br>— Надо же, на саламандру села, дура старая! И до чего колючая! <br>К полудню вся эта кутерьма достигла опасного предела. <br>Ровно в полдень Чарли примчался откуда-то сверху совершенно голый, в чем мать родила! <br>Старуха едва не шлепнулась навзничь от ужаса! <br>«Чарли!» — чуть не вскричала она. <br>Чарли взбежал нагишом вверх по склону, нагишом сбежал вниз, нагой, как день, нагой, как луна, голый, как солнце, как цыпленок только что из яйца, и ноги его мелькали, будто крылья летящего над землей колибри. <br>У старухи отнялся язык. Что сказать ему? Оденься, Чарли? Как тебе не стыдно? Перестань безобразничать? Сказать так? Ох, Чарли, господи боже мой, Чарли… Сказать и выдать себя? Как тут быть?.. <br>Вот он пляшет на скале, голый, словно только что на свет явился, и топает босыми пятками, и хлопает себя по коленям, то выпятит, то втянет свой белый живот, как в цирке воздушный шар надувают. <br>Она зажмурилась и стала читать молитву. <br>Три часа это длилось, наконец она не выдержала: <br>— Чарли, Чарли, иди же сюда! Я тебе что-то скажу! <br>Он спорхнул к ней, точно лист с дерева, — слава богу, одетый. <br>— Чарли,- сказала она, глядя на сосны, - я вижу палец твоей правой ноги. Вот он! <br>— Правда видишь? — спросил он. <br>— Да, — сокрушенно подтвердила она. — Вон, на траве, похож на рогатую лягушку. А вон там, вверху, твое левое ухо висит в воздухе — совсем как розовая бабочка. <br>Чарли заплясал. <br>— Появился, появился! Старуха кивнула. <br>— А вон твоя щиколотка показалась. <br>— Верни мне обе ноги! — приказал Чарли. <br>— Получай. <br>— А руки, руки как? <br>— Вижу, вижу: одна ползет к колену, словно паук коси-коси-ножка! <br>— А вторая? <br>— Тоже ползет. <br>— А тело у меня есть? <br>— Уже проступает, все как надо. <br>— Теперь верни мне голову, и я пойду домой. «Домой», — тоскливо подумала Старуха. <br>— Нет! — упрямо, сердито крикнула она. — Нет у тебя головы! Нету! <br>Оттянуть, сколько можно оттянуть эту минуту… <br>— Нету головы, нету, — твердила она. <br>— Совсем нет? — заныл Чарли. <br>— Есть, есть, о господи, вернулась твоя паршивая голова! — огрызнулась она, сдаваясь. — А теперь отдай мне мою летучую мышь с иголкой в глазу! <br>Чарли швырнул ей мышь. <br>— Эге-гей! <br>Его крик раскатился по всей долине, и еще долго после того, как он умчался домой, в горах бесновалось эхо. <br>Старуха, согнутая тяжелой, тупой усталостью, подняла свою вязанку хвороста и побрела к лачуге. Она вздыхала и что-то бормотала себе под нос, и всю дорогу за ней шел Чарли, теперь уже и в самом деле невидимый, она не видела его, только слышала: вот упала на землю сосновая шишка — это он, вот журчит под ногами подземный поток- это он, белка цепляется за ветку- это Чарли; и в сумерках она и Чарли сидели вместе у костра, только он был настоящим невидимкой, и она угощала его свининой, но он отказывался, тогда она все съела сама, потом немного поколдовала и уснула рядом с Чарли, правда, он был сделан из сучьев, тряпок и камешков, но все равно он теплый, все равно ее родимый сыночек- вон как сладко дремлет, ненаглядный, у нее на руках, материнских руках, — и они говорили, сонно говорили о чем-то приятном, о чем-то золотистом, пока рассвет не заставил пламя медленно, медленно поблекнуть…</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Самый счастливый день</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3112-samyj-schastlivyj-den.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3112-samyj-schastlivyj-den.html</pdalink>
<guid>3112</guid>
<pubDate>Fri, 11 Apr 2025 18:47:13 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p>Учительница Валентина Георгиевна сказала: <br>– Завтра наступают зимние каникулы. Я не сомневаюсь, что каждый ваш день будет очень счастливым. Вас ждут выставки и музеи! Но будет и какой-нибудь самый счастливый день. Я в этом не сомневаюсь! Вот о нем напишите домашнее сочинение. Лучшую работу я прочту вслух, всему классу! Итак, «Мой самый счастливый день». <br>Я заметил: Валентина Георгиевна любит, чтобы мы в сочинениях обязательно писали о чем-нибудь самом: «Мой самый надежный друг», «Моя самая любимая книга», «Мой самый счастливый день». <br>А в ночь под Новый год мама с папой поссорились. Я не знаю из-за чего, потому что Новый год они встречали где-то у знакомых и вернулись домой очень поздно. А утром не разговаривали друг с другом… <br>Это хуже всего! Уж лучше бы пошумели, поспорили и помирились. А то ходят как-то особенно спокойно и разговаривают со мной как-то особенно тихо, будто ничего не случилось. Но я‑то в таких случаях всегда чувствую: что-то случилось. А когда кончится то, что случилось, не поймешь. <br>Они же друг с другом не разговаривают! Как во время болезни… Если вдруг поднимается температура, даже до сорока – это не так уж страшно: ее можно сбить лекарствами. <br>И вообще, мне кажется, чем выше температура, тем легче бывает определить болезнь. И вылечить… А вот когда однажды врач посмотрел на меня как-то очень задумчиво и сказал маме: «Температура-то у него нормальная…», мне сразу стало не по себе. <br>В общем, в первый день зимних каникул у нас дома было так спокойно и тихо, что мне расхотелось идти на елку. <br>Когда мама и папа ссорятся, я всегда очень переживаю. <br>Хотя именно, в эти дни я мог бы добиться от них всего, чего угодно! Стоило мне, к примеру, отказаться от елки, как папа сразу же предложил мне пойти в планетарий. А мама сказала, что с удовольствием пошла бы со мной на каток. Они всегда в таких случаях стараются доказать, что их ссора никак не отразится на моем жизненном уровне. И что она вообще никакого отношения ко мне не имеет… <br>Но я очень переживал. <br>Особенно мне стало грустно, когда за завтраком папа спросил меня: <br>– Не забыл ли ты поздравить маму с Новым годом? <br>А потом мама, не глядя в папину сторону, сказала: <br>– Принеси отцу газету. Я слышала: ее только что опустили в ящик. <br>Она называла папу «отцом» только в редчайших случаях. <br>Это во-первых. А во-вторых, каждый из них опять убеждал меня: «Что бы там между нами ни произошло, это касается только нас!» <br>Но на самом деле это касалось и меня тоже. Даже очень касалось! И я отказался от планетария. И на каток не пошел… «Пусть лучше не разлучаются. Не разъезжаются в разные стороны! – решил я. – Может быть, к вечеру все пройдет». <br>Но они так и не сказали друг другу ни слова! <br>Если бы бабушка пришла к нам, мама и папа, я думаю, помирились бы: они не любили огорчать ее. Но бабушка уехала на десять дней в другой город, к одной из своих «школьных подруг». <br>Она почему-то всегда ездила к этой подруге в дни каникул, будто они обе до сих пор были школьницами и в другое время никак встретиться не могли. <br>Я старался не выпускать своих родителей из поля зрения ни на минуту. Как только они возвращались с работы, я сразу же обращался к ним с такими просьбами, которые заставляли их обоих быть дома и даже в одной комнате. <br>А просьбы мои они выполняли беспрекословно. Они в этом прямо-таки соревновались друг с другом! И все время как бы тайком, незаметно поглаживали меня по голове. «Жалеют, сочувствуют… – думал я, – значит, происходит что-то серьезное!» <br>Учительница Валентина Георгиевна была уверена, что каждый день моих зимних каникул будет очень счастливым. <br>Она сказала: «Я в этом не сомневаюсь!» Но прошло целых пять дней, а счастья все не было. <br>«Отвыкнут разговаривать друг с другом, – рассуждал я. – А потом…» Мне стало страшно. И я твердо решил помирить маму с папой. <br>Действовать надо было быстро, решительно. Но как?.. <br>Я где-то читал или даже слышал по радио, что радость и горе объединяют людей. Конечно, доставить радость труднее, чем горе. Чтобы обрадовать человека, сделать его счастливым, надо потрудиться, поискать, постараться. А испортить настроение легче всего! Но не хочется… И я решил начать с радости. <br>Если бы я ходил в школу, то сделал бы невозможное: получил бы четверку по геометрии. Математичка говорит, что у меня нет никакого «пространственного представления», и даже написала об этом в письме, адресованном папе. А я вдруг приношу четверку! Мама с папой целуют меня, а потом и сами целуются… <br>Но это были мечты: никто еще не получал отметок во время каникул! <br>Какую же радость можно было доставить родителям в эти дни? <br>Я решил произвести дома уборку. Я долго возился с тряпками и со щетками. Но беда была в том, что мама накануне Нового года сама целый день убиралась. А когда моешь уже вымытый пол и вытираешь тряпкой шкаф, на котором нет пыли, никто потом не замечает твоей работы. <br>Мои родители, вернувшись вечером, обратили внимание не на то, что пол был весь чистый, а на то, что я был весь грязный. <br>– Делал уборку! – сообщил я. <br>– Очень хорошо, что ты стараешься помочь маме, – сказал папа, не глядя в мамину сторону. <br>Мама поцеловала меня и погладила по голове, как какого-нибудь круглого сироту. <br>На следующий день я, хоть были каникулы, поднялся в семь утра, включил радио и стал делать гимнастику и обтирание, чего раньше не делал почти ни разу. Я топал по квартире, громко дышал и брызгался. <br>– Отцу тоже не мешало бы этим заняться, – сказала мама, не глядя на папу. <br>А папа погладил меня по шее… Я чуть не расплакался. <br>Одним словом, радость не объединяла их. Не примиряла… Они радовались как-то порознь, в одиночку. <br>И тогда я пошел на крайность: я решил объединить их при помощи горя! <br>Конечно, лучше всего было бы заболеть. Я готов был все каникулы пролежать в постели, метаться в бреду и глотать любые лекарства, лишь бы мои родители вновь заговорили друг с другом. И все было бы снова, как прежде… Да, конечно, лучше всего было бы сделать вид, что я заболел тяжело, почти неизлечимо. Но, к сожалению, на свете существовали градусники и врачи. <br>Оставалось только исчезнуть из дома, временно потеряться. <br>В тот же день вечером я сказал: <br>– Пойду к Могиле. По важному делу! <br>Могила – это прозвище моего приятеля Женьки. О чем бы Женька ни говорил, он всегда начинал так: «Дай слово, что Никому не расскажешь!» Я давал. «Могила?» – «Могила!» – отвечал я. <br>И что бы ни рассказывали Женьке, он всегда уверял: «Никогда! Никому! Я – могила!» Он так долго всех в этом уверял, что его и прозвали Могилой. В тот вечер мне нужен был человек, который умел хранить тайны! <br>– Ты надолго? – спросил папа. <br>– Нет. Минут на двадцать. Не больше! – ответил я. <br>И крепко поцеловал папу. <br>Потом я поцеловал маму так, будто отправлялся на фронт или на Северный полюс. Мама и папа переглянулись. Горе еще не пришло к ним. Пока была лишь тревога. Но они уже чуть-чуть сблизились. Я это почувствовал. И пошел к Женьке. <br>Когда я пришел к нему, вид у меня был такой, что он спросил: <br>– Ты убежал из дому? <br>– Да… <br>– Правильно! Давно пора! Можешь не волноваться: никто не узнает. Могила! <br>Женька понятия ни о чем не имел, но он очень любил, чтобы убегали, прятались и скрывались. <br>– Каждые пять минут ты будешь звонить моим родителям и говорить, что очень ждешь меня, а я еще не пришел… Понимаешь? Пока не почувствуешь, что они от волнения сходят с ума. Не в буквальном смысле, конечно… <br>– А зачем это? А?! Я – никому! Никогда! Могила!.. Ты знаешь… <br>Но разве я мог рассказать об этом даже Могиле? <br>Женька начал звонить. Подходили то мама, то папа – в зависимости от того, кто из них оказывался в коридоре, где на столике стоял наш телефон. <br>Но после пятого Женькиного звонка мама и папа уже не уходили из коридора. <br>А потом они сами стали звонить… <br>– Он еще не пришел? – спрашивала мама. – Не может быть! Значит, что-то случилось… <br>– Я тоже волнуюсь, – отвечал Женька. – Мы должны были встретиться по важному делу! Но, может быть, он все-таки жив?.. <br>– По какому делу? <br>– Это секрет! Не могу сказать. Я поклялся. Но он очень спешил ко мне… Что-то случилось! <br>– Ты не пережимай, – предупредил я Могилу. – У мамы голос дрожит? <br>– Дрожит. <br>– Очень дрожит? <br>– Пока что не очень. Но задрожит в полную силу! Можешь не сомневаться. Уж я‑то… <br>– Ни в коем случае! <br>Мне было жалко маму и папу. Особенно маму… Папы в таких случаях бывают как-то спокойнее. Я давно это заметил. А мама… Но я действовал ради высокой цели! Я спасал нашу семью. И нужно было переступить через жалость! <br>Меня хватило на час. <br>– Что она сказала? – спросил я у Женьки после очередного маминого звонка. <br>– «Мы сходим с ума»! – радостно сообщил Женька. Он был в восторге. <br>– Она сказала: «Мы сходим…»? Именно – мы? Ты это точно запомнил? <br>– Умереть мне на этом месте! Но надо их еще немного помучить, – сказал Женька. – Пусть позвонят в милицию, в морг… <br>– Ни за что! <br>Я помчался домой!.. <br>Дверь я открыл своим ключом тихо, почти бесшумно. <br>И на цыпочках вошел в коридор. <br>Папа и мама сидели по обе стороны телефона, бледные, измученные. И глядели друг другу в глаза… Они страдали вместе, вдвоем. Это было прекрасно! <br>Вдруг они вскочили… Стали целовать и обнимать меня, а потом уж друг друга. <br>Это и был самый счастливый день моих зимних каникул. <br>От сердца у меня отлегло, и назавтра я сел за домашнее сочинение. Я написал, что самым счастливым днем был тот, когда я ходил в Третьяковскую галерею. Хоть на самом деле я был там полтора года назад.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Скворцы</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3103-skvorcy.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3103-skvorcy.html</pdalink>
<guid>3103</guid>
<pubDate>Fri, 04 Apr 2025 17:11:16 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p>В субботу мать вымыла пол и застелила его чистыми полосатыми половиками. А еще она взяла мелкого песочку, положила его на мокрую тряпку и долго терла медный самовар, потом переставила кровать вместе с Павлуней на новое место, поближе к окну. <br>– Лежи, Павлуня, лежи, голубчик, – она подоткнула под Павлунины бока теплое одеяло и вскоре ушла на колхозную работу. <br>Павлуне хотелось поглядеть на самовар, как он светится, но самовар стоял в шкафу, а встать Павлуня не мог. Всю зиму у Павлуни болели ноги, и он лежал все время в кровати. «Наверно, – думает Павлуня, – наверно, сейчас в шкафу светло от самовара, только ведь как узнаешь? Если откроешь дверку, то свет из избы сразу в шкаф напускается, а ежели не откроешь, то не видно, темно в шкафу или светло. Наверно, светло, потому что уж очень самовар блестит после того, как его мама начистила». Еще Павлуне хочется поглядеть свои валенки. Но об этом тоже нечего было и мечтать, потому что, во-первых, не встать с кровати, а во-вторых, валенки были заперты в чулане, вместе с отцовым новым пиджаком. Павлуня помнит, как отец купил ему валенки и принес домой. Но Павлуня уже тогда болел и в школу не ходил, а валенки тоже всю зиму зря пролежали. <br>Размышляя обо всем этом, Павлуня чуть не забыл, что кровать переставлена ближе к окну. Он повернул голову и сразу увидел синее небо. Там же висела большая прозрачная сосулька: она намерзла на карнизе и была похожа на штык. Павлуня увидел, как на ее остром кончике копилась капля золотистой воды, копилась, копилась, стала тяжелее себя и полетела вниз. Павлуне стало весело. Снег в огороде был белый, белый, небо вверху такое синее, как обложка на тетрадочке, которую только-только выдали и на которой не поставлено еще ни одной буковки, а не то что фамилии. <br>Дальше за огородом, под горой, была река. Она еще вся заметена снегом, снег и на крышах, на грядках, и на лужке тоже не было еще ни одной проталины. Павлуня увидел, как дрожит от ветра торчащий из снега стебель прошлогоднего репейника, и догадался, что на улице еще холодно, хотя и капает с застрехов. <br>«Снегу наворотило, – думает Павлуня, – столько снегу не скоро растает. На одной нашей крыше, наверно, пудов двенадцать, а то, может, и больше». На этом месте Павлуня вспомнил, как прошлой весной отец скидывал снег с крыши. Деревянной лопатой он нарезал большущие глыбы. Такая глыба сперва тихо трогалась с места, а потом шумно ползла по крыше и – бух! Когда на крыше осталась одна такая глыба, отец сбросил вниз лопату, а сам сел верхом на последнюю глыбу и поехал с крыши. Павлуня увидел, как отец шлепнулся в снег почти по шейку. Тогда они долго вместе с отцом хохотали, и Павлуня решил твердо, что на будущую зиму сам будет скидывать снег и тоже прокатится на последней глыбе. Но теперь было ясно, что это дело не сбудется. Если Павлуня и выздоровеет к теплу, то либо уже снег растает, либо мать все равно не пустит на улицу. Недаром фельдшер Иван Яковлевич говорил, что надо греть ноги и все время сидеть в тепле. Еще он говорил о том, чтобы свозить Павлуню в областную больницу, да где там! Отцу с матерью и так все некогда, да и денег надо порядочно, чтобы ехать. <br>За такими мыслями Павлуня задремал и не слышал, как хлопнули ворота с улицы. В избу вошел отец и положил у дверей под кровать какую-то круглую штуковину. <br>– Папка, чего это ты принес? – спросил Павлуня. <br>– Лежи, лежи, это фильтр масляный, – сказал отец, снял свою блестящую фуфайку и начал мыться из рукомойника. – Это, брат, знаешь, вроде сита, масло сквозь него проходит и очищается от всяких примесей. <br>– А почему в масле примесь? <br>– Ну, брат, всяко бывает. <br>– Ох, папка, папка. <br>Павлуня хотел еще что-то сказать, но не сказал, а потрогал жесткие отцовы пальцы. От них пахло трактором и снегом. <br>– Всяко, брат Павлуня, бывает, – повторил отец, – в любой жидкости примеси есть. <br>Павлуня вздохнул, а отец пошабарошил у него на голове, как раз в том месте, где пониже макушки сходились и закручивались воронкой Павлунины волосята. <br>Вскоре пришла мать и стали ужинать. <br>* * * <br>Павлуня не считал, сколько прошло дней. Однажды, взглянув на улицу, он увидел, что в одном месте на грядках снег стаял и от этого там зачернела земля. На реке, под горой, тоже зачернело что-то в двух местах. Через день проталина на грядках стала еще больше, темные места на реке слились в одно место, а мать выставила одну зимнюю раму. В избе стало больше места и запахло чем-то свежим. Пришел с работы отец, как всегда, вымылся и после ужина, когда стемнелось, зажег большую десятилинейную лампу. <br>– Ты, Павлуня, как думаешь, сегодня начнем или еще погодим немножко? <br>– Давай уж, папка, начнем! <br>– Ну, ладно, только ты не вставай, а гляди с кровати, не велел тебе вставать Иван Яковлевич. <br>– Все не велел, не велел… <br>Отец принес в избу широкую доску, топор, ножовку с рубанком и долото с молотком. Сначала он выстрогал доску добела с обеих сторон, потом карандашом расчертил ее и перепилил по черточкам. Получились четыре продолговатые доски, одна маленькая квадратная и одна длиннее всех. Как раз в это время вскипел самовар. Мать велела прикончить стукоток и стала выставлять из шкафа чашки и блюдца. Отец сложил выстроганные дощечки, собрал инструмент. <br>– Придется, Павлуня, до завтрева отложить! Давай, брат, спать пока. <br>Павлуня стал спать, он натянул одеяло так, чтобы закрыть ухо, потому что никогда не уснешь, если ухо торчит на воле. <br>В эту ночь Павлуня спал крепче и счастливее. Он еле дождался того времени, когда отец вновь пришел с работы и вымылся. Не дожидаясь ужина, отец взялся опять за дело. Павлуня видел, как он химическим карандашом нарисовал на одной доске кружок и начал его выдалбливать. Так-так – стучал два раза молоток, и каждый раз отец выламывал кусочек дерева. Так-так! Наконец дырка в доске была продолблена, отец ножиком зачистил ее края и начал сколачивать скворешник. Последнюю квадратную дощечку он использовал для дна, а самую длинную – для крыши. <br>– Мы уж, Павлуня, на один скат будем делать. <br>– На один. <br>Отец приколотил крышу и под самую дырку приделал небольшую дощечку, чтобы скворцам было где сидеть. <br>– Больно, папка, мало места на этой дощечке. Свалится скворец с верхотуры. <br>– Думаешь? Может, и маловато. Ну, мы еще что-нибудь придумаем. <br>И отец пошел на улицу и вернулся с большой черемуховой веткой в руках. <br>– Во, Павлуня. Приколотим. <br>Павлуня, конечно, согласился: <br>– Ты, папка, молодец, здорово ты, папка, выдумал! <br>…Скворешник вышел хороший. Очень даже хороший. От него пахло смолой и черемуховой веткой, щелей не было: проверяли даже на свет. Отец тут же пошел в огород. Павлуня видел, как он нашел самую длинную жердь и приколотил к ней скворешник с веткой. Как раз напротив Павлуниного окошка, на той стороне грядок, был сруб старой картофельной ямы. Отец поддолбил обухом топора лед под углом сруба, уткнул туда один конец жерди и начал с натугой поднимать жердь и ставить ее на попа. Скворешник с веткой закачался так высоко, что Павлуня тоже только головой покачал. Он с тревогой наблюдал, как отец осторожно поворачивает жердь так, чтобы скворешник стал крыльцом в южную сторону. Потом отец плотно прикрутил жердь проволокой к зауголку ямы и потом еще вбил три длинных гвоздя для надежности. Павлуня глядел на новый скворешник, раскрыв рот. <br>Скворешник покачивался в синем небе, а небо за ним было бесконечным, чистым и, наверное, теплым, потому что уж очень весело барабанила с крыши золотая от солнца вода. В это время у Павлуни закружилась голова, и он от слабости положил голову на подушку. На улице, наверное, начиналась взаправдашняя весна. <br>Прошло еще несколько дней, а скворцов не было. Уже вся река ясно обозначилась под снегом, пропитавшимся насквозь водой, уже грядки под окном совсем обнажились, а снег потемнел. На лужке, где была горушка с репейниками, тоже появилась проталина, на свет глянула серая прошлогодняя отава. Отец теперь совсем редко бывал дома. Уже целую неделю он ремонтировал свой трактор С-80 и мать посылала ему пироги в корзинке. Павлуня скучал по отцу и говорил иногда про себя: «Эх, папка, папка». <br>Павлуня по-прежнему не вставал с кровати. По ночам он спал, а днем читал букварь или глядел в окно. Других книжек не было, жаль, что эта зима зря прошла. А на ручье сейчас наверняка ребята делают мельницу. Мельница, конечно, не настоящая, но крутилась быстро и работала, пока вода на ручье совсем не исчезала. <br>Вообще-то Павлуне грустно. Он заснул вечером, и ему приснилось лето. Он будто бы ел сладкие гигли и сам, на своих ногах, бегал на реку ловить силетков. Силетки – это такие маленькие щучки. Они всегда стоят на мелких местах и, видно, греются на солнышке. Павлуня сорвал длинную травинку-полину, сделал из нее силышко и начал силить силетка. Потом вдруг полина стала обычной ивовой веткой, а вместо силетка на воде заплавала утка и закрякала: кря-кря, кря-кря. От этого Павлуня и пробудился. Никакая это была и не утка, а просто было утро, и мама большим ножиком щепала березовую лучину. Спать Павлуня уже не стал, а начал глядеть, как мать растопляет печь. <br>– Гляди-ко, кто прилетел-то, – сказала она Павлуне, когда рассвело. Павлуня посмотрел в окно и обомлел. На грядках и на вытаявшем лужке прыгали скворцы. Павлуня начал их считать, но все сбивался со счета. Скворцы были черные с чернильным отливом, востроносые и веселые. Они что-то искали в прошлогодней траве. Вдруг один из них взлетел и, быстро перебирая крыльями, сел на скворешник. Павлуня так и замер. Скворец держал в носу травинку. <br>– Гляди, гляди, полез туда, мам, полез! – закричал Павлуня тоненьким слабым голосом. – Во! Там уж он! <br>Весь день Павлуня смотрел на скворцов, и весь день они искали чего-то на лужке, то и дело взлетали и прыгали, а двое поочередно исчезали в черном кружке скворешника. <br>В обед пришла мать и выставила еще одну раму, как раз напротив Павлуниной постели. Теперь глядеть стало еще лучше, и Павлуня услышал скворчиные голоса. Два скворца, которые поселились в скворешне, без передышки летали на лужок, и Павлуня никак не мог уследить за ними, потому что на лужок летали и другие скворцы. «А где же остальные будут жить? – подумал он. – Ведь скворешник-то один». <br>Правда, в деревне есть еще скворешник на Гурихиной черемухе, но тот скворешник старый, и в нем холодно, а Павлуня на собственном опыте знал, что такое простуда. <br>* * * <br>Теперь Павлуня каждое утро просыпался вместе с матерью и все время смотрел на скворцов. Он ни разу не мог проснуться раньше их: они все время были в работе – такие уж попались скворцы. Скоро они перестали таскать сухие травинки, а летали с чем-то другим, наверное с червяками. Снег почти весь растаял, солнышко пекло хорошо, река под горой так разлилась, что вода подступила к самым баням. <br>Павлуня с утра глядел в окошко. Теперь летал больше один скворец. Слетает на лужок, сядет на черемуховую ветку или на крышу скворешника и давай что есть мочи трепыхать крыльями. Потом утихомирится, поведет носом и пустит такую свистулю, что залюбуешься. Да что Павлуня, даже пожилая Гуриха, которая каждый день ходит за водой мимо скворешника, и та после такой свистули останавливается. <br>Сегодня Павлуне еще больше захотелось на улицу. Гуриха с ведрами давно уже прошла туда и обратно, солнышко повернулось из-за хлева и глядело в самые окна. По тому как рябилась вода в лужице, между грядок, Павлуня понял, что на улице хоть и солнышко, но ветрено. Скворешник раскачивался на ветру. Скворцы занимались своим обычным делом. Павлуня повернулся на другой бок и, подперев подбородок ладонью, высматривал своего скворца. Скворчиха сидела, наверно, в скворешнике, а хозяин куда-то улетел. «Куда он мог улететь? Может, ко скотному двору?» Только так подумал Павлуня, как вдруг почувствовал, что весь похолодел: от сильного ветра скворешник качнулся, жердь выгнулась и вместе со скворешником повалилась к земле. <br>– Мама! – закричал Павлуня и заметался по кровати. Павлуня не помнил, как он очутился на полу. Еле переставляя ноги, он начал искать что-нибудь обуть. Как назло, ничего не было. Наконец, он отыскал за печкой старые отцовские катанки, надел их, надел материн казачок, а шапка еще с осени висела на гвоздике около часов. <br>Ковыляя и размазывая рукавом слезы, выбрался за порог и еле открыл ворота в огород. Его охватило холодным весенним ветром, голова опять закружилась. Шлепая по воде прямо в катанках, Павлуня наконец обогнул хлев. Катанки промокли, ноги не слушались. Тут Павлуня увидел скворешник. Лежал он на грядках окошечком вниз, черемуховая ветка, прибитая к нему, сломалась, а Гурихин кот подкрадывался к скворешнику из-за хлева. <br>– Уходи, дурак! – вне себя закричал коту Павлуня, потом заплакал, схватил с грядки камень и бросил в кота. Камень не долетел до кота, но кот равнодушно понюхал воздух своей усатой мордой и не спеша пошел обратно. Скворцов не было поблизости, и Павлуня, вздрагивая плечами и ничего не видя, подковылял поближе. Он чувствовал, что случилась беда, что все кончено. Дрожа от горя и холода, мальчик просунул тоненькую исхудалую руку в дырку скворешника. Там никого не было: на мокрых пальцах он увидел осколки небесной, в пятнышках, тонкой скорлупы скворчиных яичек… <br>Больше Павлуня ничего не помнил, небо с облаками опрокинулось куда-то и поплыло, что-то непоправимое и страшное навалилось на Павлуню, и перед глазами его все синела небесная прозрачность крохотных скворчиных яичек… <br>Очнулся Павлуня на руках у отца. Мальчик увидел загорелую отцовскую шею и заплакал еще сильнее. <br>– Ну, что же ты, брат, ну, Павлуня, – говорил отец, – она еще накладет яичек, не плачь. А скворешник мы опять поставим, сделаем крепче. <br>Отец нес Павлуню по грядкам. Павлуня слушал его, но успокоиться не мог никак, и плечи его вздрагивали. <br>– …Понимаешь, был бы я дома, я бы закрепил жердь, а тут, видишь, сеять надо, пахать… Ну, не плачь, не плачь, Павлуня, ты, брат, сам знаешь… Вот она опять прилетит и накладет новых яичек… а мы с тобой, как только сев пройдет да потеплее будет, к областному врачу поедем… Ну перестань, брат… <br>Павлуня прижался мокрым лицом к щетинистой отцовской щеке. <br>– Папка, – глотая слезы, сказал он, – а она опять накладет яичек? <br>– Ну, конечно, новых накладет. Вот я сейчас тебя уложу и опять поставлю скворешник. Скворцы, они такие, обязательно новых яичек накладут. А летом обязательно мы к врачу поедем и ботинки тебе новые купим. <br>Павлуню уложили на печь, у него был жар. Отец вновь поставил скворешник. Но скворешник стоял одиноко, скворцы не прилетали. Они улетели куда-то очень далеко, может, за реку, и, наверное, прилетят только завтра.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Как ваше здоровье?</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3095-kak-vashe-zdorove.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3095-kak-vashe-zdorove.html</pdalink>
<guid>3095</guid>
<pubDate>Wed, 26 Mar 2025 15:58:45 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p class="MsoNormal">Бабушка считала моего папу неудачником. Она не заявляла об этом прямо. Но время от времени ставила нас в известность о том, что все папины товарищи по институту стали, как назло, главными врачами, профессорами или в крайнем случае кандидатами медицинских наук. Бабушка всегда так громко радовалась успехам папиных друзей, что после этого в квартире становилось тихо и грустно. Мы понимали, что папа был «отстающим»… <br>– Хотя все они когда-то приходили к тебе за советами. Ты им подсказывал на экзаменах! – воскликнула как-то бабушка. <br>– Они и сейчас приносят ему свои диссертации, – тихо сказала мама, не то гордясь папой, не то в чем-то его упрекая. – Они получают творческие отпуска для создания научных трудов! А он и в обычный отпуск уже три года не может собраться. Каждый день эта больница! Операции, операции… И больше ничего. Хоть бы на недельку взял бюллетень: заболел бы, отдохнул, что ли… <br>Вскоре мамино желание сбылось: папа заболел гриппом. <br>Ему прописали лекарства. <br>– А еще, – сказал врач, – нужен покой, тишина… <br>Телефон у нас стал звонить каждые две минуты… <br>– Как его здоровье? Как он себя чувствует? – спрашивали незнакомые голоса. <br>Сперва меня это злило: папа не мог заснуть. И вечером я сказал маме, которая вернулась с работы: <br>– Звонили, наверно, раз двадцать! <br>– Сколько? – переспросила мама. <br>– Раз тридцать, – ответил я, потому что почувствовал вдруг, что мама как-то приятно удивлена. – Они мешают ему спать, – сказал я. <br>– Я понимаю. Но, значит, они волнуются? <br>– Еще как! Некоторые чуть не плакали… от волнения… Я их успокаивал! <br>– Когда это было? – поинтересовалась бабушка. <br>– Ты как раз ушла за лекарством. Или была на кухне… Точно не помню. <br>– Возможно… Звонков действительно было много, – сказала бабушка и с удивлением посмотрела на дверь комнаты, в которой лежал папа. <br>Она не ожидала, что будет столько звонков. Они обе не ожидали!.. <br>«Как здорово, что папа заболел! – думал я. – Пусть узнают… И поймут. Особенно мама!» Да, больше всего мне хотелось, чтоб мама узнала, как о папе волнуются совершенно посторонние люди. <br>– Однажды мне довелось ухаживать за студентом Юрой. Ну, который живет в соседнем подъезде… – сказал я. – Вы помните? (Мама и бабушка кивнули в ответ.) Он тоже был болен гриппом. И ему тоже звонили. Человека два или три в день. Не больше. А тут прямо нет отбоя! <br>В эту минуту опять зазвонил телефон. <br>– Простите меня, пожалуйста… – услышал я в трубке тихий, какой-то сдавленный женский голос… – Я с кем разговариваю? <br>– С его сыном! <br>– Очень приятно… Тогда вы поймете. У меня тоже есть сын. Его завтра должны оперировать. Но я хотела бы дождаться выздоровления вашего папы. Если это возможно… Попросите его, пожалуйста. Если возможно… У меня один сын. Я очень волнуюсь. Если это возможно. Я хотела, чтобы ваш папа сам, лично… Тогда я была бы спокойна! <br>– Повторите, пожалуйста, это его жене, – сказал я. – То есть моей маме… Я сейчас ее позову! <br>И позвал. <br>Еще через час или минут через сорок мужской голос из трубки спросил: <br>– С кем я имею честь? <br>– С его сыном! <br>– Прекрасно! Тогда вы не можете не понять. Моей супруге будут вырезать желчный пузырь. Обещали, что вырежет ваш отец. Именно поэтому я и положил ее в эту больницу. Хотя у меня были другие возможности! Но мне обещали, что ваш отец… И вдруг такая неприятная неожиданность! Как же так? Надо поднять его на ноги! Может быть, нужны особенные лекарства? Какие-нибудь дефицитные? Я бы мог… Одним словом, я хотел бы его дождаться. Это не театр: здесь дублеры меня не устраивают… <br>– Скажите все это его жене. Вот так, как вы говорили мне… Слово в слово! Может быть, она сумеет помочь. <br>Я опять позвал маму. <br>В последующие дни я говорил всем, кто интересовался папиным самочувствием: <br>– Сейчас ничего определенного сказать не могу. Вы позвоните вечером. Как раз его жена будет дома! Она вам все объяснит… <br>Вернувшись с работы, мама усаживалась в коридоре возле столика с телефоном и беспрерывно разговаривала с теми, кого я днем просил позвонить. <br>Иногда я говорил бабушке: <br>– Может быть, ты ей поможешь? <br>И она «подменяла» маму у столика в коридоре. <br>Больные, врачи, медсестры, которые звонили папе, каждый раз спрашивали: <br>– А какая температура? <br>К сожалению, температура у него была невысокая. А мне хотелось, чтобы все они продолжали волноваться о его здоровье! <br>Однажды я сказал: <br>– Температура? Не знаю… Разбил градусник. Но лоб очень горячий. И вообще мечется!.. <br>Так я в тот день стал отвечать всем. Я говорил шепотом в коридоре, чтобы папа не слышал. <br>Мой шепот на всех очень действовал. Мне отвечали тоже чуть слышно: <br>– Все еще плохо? <br>– Да… Позвоните попозже, когда будет его жена! <br>Вечером нам принесли целых три градусника. <br>– Хочется, чтобы у него была нормальная температура, – тихо сказала та самая женщина, сыну которой папа должен был что-то вырезать. И протянула мне градусник. – Он все еще мечется?.. <br>– Нет, уже лучше, – сказал я. – Гораздо лучше. Не волнуйтесь, пожалуйста… <br>– Поставьте ему этот градусник, – попросила она. Будто от градусника что-то зависело. <br>– По-моему, есть заметное улучшение, – вновь успокоил я женщину. <br>Она вынула платок, опустила голову и ушла… <br>– Неужели вы думаете, – сказал я маме и бабушке, – что, если бы этот ваш… виолончелист заболел гриппом, ему бы столько звонили? И купили бы столько градусников?.. <br>– Ну что ты!.. Разве можно сравнить? – воскликнула бабушка. – Тут же речь идет о человеческих жизнях! <br>– Да, он нужен людям! – сказал я. <br>– Безусловно! – воскликнула мама. <br>Не заболей папа вирусным гриппом, она бы ни за что этого не воскликнула. То есть она произнесла бы, может быть, то же самое слово, но не так громко, не так уверенно. <br>Во всех газетах пишут, что с вирусным гриппом надо беспощадно бороться. А я думал об этих вирусах с нежностью и даже с любовью… Что поделаешь? Если они мне так помогли! <br>В тот день я твердо решил, что если меня и дальше будут недооценивать, я тоже тяжело заболею. Хорошо было бы умереть… на время, чтобы все поняли, кого они потеряли! <br>Но так как это, к сожалению, невозможно, я обязательно заболею! И весь наш класс (все сорок три человека!) будут звонить. Уж я постараюсь! Тогда все сразу поймут…</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Детство Никиты</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3083-detstvo-nikity.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3083-detstvo-nikity.html</pdalink>
<guid>3083</guid>
<pubDate>Tue, 11 Mar 2025 15:44:32 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<h4 id="glava1">Солнечное утро</h4> <p>Никита вздохнул, просыпаясь, и открыл глаза. Сквозь морозные узоры на окнах, сквозь чудесно расписанные серебром звезды и лапчатые листья светило солнце. Свет в комнате был снежно-белый. С умывальной чашки скользнул зайчик и дрожал на стене. <br>Открыв глаза, Никита вспомнил, что вчера вечером плотник Пахом сказал ему: <br>— Вот я ее смажу да полью хорошенько, а ты утром встанешь, — садись и поезжай. <br>Вчера к вечеру Пахом, кривой и рябой мужик, смастерил Никите, по особенной его просьбе, скамейку. Делалась она так: <br>В каретнике, на верстаке, среди кольцом закрученных, пахучих стружек Пахом выстрогал две доски и четыре ножки; нижняя доска с переднего края — с носа — срезанная, чтобы не заедалась в снег; ножки точеные; в верхней доске сделаны два выреза для ног, чтобы ловчее сидеть. Нижняя доска обмазывалась коровьим навозом и три раза поливалась водой на морозе, — после этого она делалась, как зеркало, к верхней доске привязывалась веревочка — возить скамейку, и когда едешь с горы, то править. <br>Сейчас скамейка, конечно, уже готова и стоит у крыльца. Пахом такой человек: «Если, говорит, что я сказал — закон, сделаю». <br>Никита сел на край кровати и прислушался — в доме было тихо, никто еще, должно быть, не встал. Если одеться в минуту, безо всякого, конечно, мытья и чищения зубов, то через черный ход можно удрать на двор, А со двора — на речку. Там на крутых берегах намело сугробы, — садись и лети… <br>Никита вылез из кровати и на цыпочках прошелся по горячим солнечным квадратам на полу… <br>В это время дверь приотворилась, и в комнату просунулась голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородкой. Голова подмигнула и сказала: <br>— Встаешь, разбойник?</p> <h4 id="glava2">Аркадий Иванович</h4> <p>Человек с рыжей бородкой — Никитин учитель, Аркадий Иванович, все пронюхал еще с вечера и нарочно встал пораньше. Удивительно расторопный и хитрый был человек этот Аркадий Иванович. Он вошел к Никите в комнату, посмеиваясь, остановился у окна, подышал на стекло и, когда оно стало прозрачное, — поправил очки и поглядел на двор. <br>— У крыльца стоит, — сказал он, — замечательная скамейка. <br>Никита промолчал и насупился. Пришлось одеться и вычистить зубы, и вымыть не только лицо, но и уши и даже шею. После этого Аркадий Иванович обнял Никиту за плечи и повел в столовую. У стола за самоваром сидела матушка в сером теплом платье. Она взяла Никиту за лицо, ясными глазами взглянула в глаза его и поцеловала. <br>— Хорошо спал, Никита? <br>Затем она протянула руку Аркадию Ивановичу и спросила ласково: <br>— А вы как спали, Аркадий Иванович?. <br>— Спать-то я спал хорошо, — ответил он, улыбаясь непонятно чему, в рыжие усы, сел к столу, налил сливок в чай, бросил в рот кусочек сахару, схватил его белыми зубами и подмигнул Никите через очки. <br>Аркадий Иванович был невыносимый человек: всегда веселился, всегда подмигивал, не говорил никогда прямо, а так, что сердце екало. Например, кажется, ясно спросила мама: «Как вы спали?» Он ответил: «Спать-то я спал хорошо», — значит, это нужно понимать: «А вот Никита хотел на речку удрать от чая и занятий, а вот Никита вчера вместо немецкого перевода просидел два часа на верстаке у Пахома». <br>Аркадий Иванович не жаловался никогда, это правда, но зато Никите все время приходилось держать ухо востро. <br>За чаем матушка сказала, что ночью был большой мороз, в сенях замерзла вода в кадке и когда пойдут гулять, то Никите нужно надеть башлык. <br>— Мама, честное слово, страшная жара, — сказал Никита. <br>— Прошу тебя надеть башлык. <br>— Щеки колет и душит, я, мама, хуже простужусь в башлыке. <br>Матушка молча взглянула на Аркадия Ивановича, на Никиту, голос у нее дрогнул: <br>— Я не знаю, в кого ты стал неслухом. <br>— Идем заниматься, — сказал Аркадий Иванович, встал решительно и быстро потер руки, будто бы на свете не было большего удовольствия, как решать арифметические задачи и диктовать <a href="https://azbyka.ru/poslovicy-i-pogovorki" rel="external noopener noreferrer">пословицы и поговорки</a>, от которых глаза слипаются. <br>В большой пустой и белой комнате, где на стене висела карта двух полушарий, Никита сел за стол, весь в чернильных пятнах и нарисованных рожицах. Аркадий Иванович раскрыл задачник. <br>— Ну-с, — сказал он бодро, — на чем остановились? — И отточенным карандашиком подчеркнул номер задачи. <br>«Купец продал несколько аршин синего сукна по 3 рубля 64 копейки за аршин и черного сукна…» — прочел Никита. И сейчас же, как и всегда, представился ему этот купец из задачника. Он был в длинном пыльном сюртуке, с желтым унылым лицом, весь скучный и плоский, высохший. Лавочка его была темная, как щель; на пыльной плоской полке лежали два куска сукна; купец протягивал к ним тощие руки, снимал куски с полки и глядел тусклыми, неживыми глазами на Никиту. <br>— Ну, что же ты думаешь, Никита? — спросил Аркадий Иванович. — Всего купец продал восемнадцать аршин. Сколько было продано синего сукна и сколько черного? <br>Никита сморщился, купец совсем расплющился, оба куска сукна вошли в стену, завернулись пылью… <br>Аркадий Иванович сказал: «Аи-аи!» — и начал объяснять, быстро писал карандашом цифры, помножал их и делил, повторяя: «Одна в уме, две в уме». Никите казалось, что во время умножения — «одна в уме» или «две в уме» быстро прыгали с бумаги в голову и там щекотали, чтобы их не забыли. Это было очень неприятно. А солнце искрилось в двух морозных окошках классной, выманивало: «Пойдем на речку». <br>Наконец с арифметикой было покончено, начался диктант. Аркадий Иванович заходил вдоль стены и особым, сонным голосом, каким никогда не говорят люди, начал диктовать: <br>— «…Все животные, какие есть на земле, постоянно трудятся, работают. Ученик был послушен и прилежен…» <br>Высунув кончик языка, Никита писал, перо скрипело и брызгало. <br>Вдруг в доме хлопнула дверь и послышалось, как по коридору идут в мерзлых валенках. Аркадий Иванович опустил книжку, прислушиваясь. Радостный голос матушки воскликнул неподалеку: <br>— Что, почту привезли? <br>Никита совсем опустил голову в тетрадку, — так и подмывало засмеяться. <br>— Послушен и прилежен, — повторил он нараспев, — «прилежен» я написал. <br>Аркадий Иванович поправил очки. <br>— Итак, все животные, какие есть на земле, послушны и прилежны… Чего ты смеешься?.. Кляксу посадил?.. Впрочем, мы сейчас сделаем небольшой перерыв. <br>Аркадий Иванович, поджав губы, погрозил длинным, как карандаш, пальцем и быстро вышел из классной. В коридоре он спросил у матушки: <br>— Александра Леонтьевна, что — письмеца мне нет? <br>Никита догадался, от кого он ждет письмецо. Но терять времени было нельзя. Никита надел короткий полушубок, валенки, шапку, засунул башлык под комод, чтобы не нашли, и выбежал на крыльцо.</p> <h4 id="glava3">Сугробы</h4> <p>Широкий двор был весь покрыт сияющим, белым, мягким снегом. Синели на нем глубокие человечьи и частые собачьи следы. Воздух, морозный и тонкий, защипал в носу, иголочками уколол щеки. Каретник, сарай и скотные дворы стояли приземистые, покрытые белыми шапками, будто вросли в снег. Как стеклянные, бежали следы полозьев от дома через весь двор. <br>Никита сбежал с крыльца по хрустящим ступеням. Внизу стояла новенькая сосновая скамейка с мочальной витой веревкой. Никита осмотрел — сделано прочно, попробовал — скользит хорошо, взвалил скамейку на плечо, захватил лопатку, думая, что понадобится, и побежал по дороге вдоль сада к плотине. Там стояли огромные, чуть не до неба, широкие ветлы, покрытые инеем, каждая веточка была точно из снега. <br>Никита повернул направо, к речке, и старался идти по дороге, по чужим следам, в тех же местах, где снег был нетронутый, чистый, — Никита шел задом наперед, чтобы отвести глаза Аркадию Ивановичу. <br>На крутых берегах реки Чагры намело за эти дни большие пушистые сугробы. В иных местах они свешивались мысами над речкой. Только стань на такой мыс — и он ухнет, сядет, и гора снега покатится вниз в облаке снежной пыли. <br>Направо речка вилась синеватой тенью между белых и пустынных полей. Налево, над самой кручей, чернели избы, торчали журавли деревни Сосновки. Синие высокие дымки поднимались над крышами и таяли. На снежном обрыве, где желтели пятна и полосы от золы, которую сегодня утром выгребли из печек, двигались маленькие фигурки. Это были Никитины приятели — мальчишки с «нашего конца» деревни. А дальше, где речка загибалась, едва виднелись другие мальчишки, «кончанские», очень опасные. Никита бросил лопату, опустил скамейку на снег, сел на нее верхом, крепко взялся за веревку, оттолкнулся ногами раза два, и скамейка сама пошла с горы. Ветер засвистал в ушах, поднялась с двух сторон снежная пыль. Вниз, все вниз, как стрела. И вдруг, там, где снег обрывался над кручей, скамейка пронеслась по воздуху и скользнула на лед. Пошла тише, тише и стала. <br>Никита засмеялся, слез со скамейки и потащил ее в гору, увязая по колено. Когда же он взобрался на берег, то невдалеке, на снежном поле, увидел черную, выше человеческого роста, как показалось, фигуру Аркадия Ивановича. Никита схватил лопату, бросился на скамейку, слетел вниз и побежал по льду к тому месту, где сугробы нависали мысом над речкой. <br>Взобравшись под самый мыс, Никита начал копать пещеру. Работа была легкая, — снег так и резался лопатой. Вырыв пещерку, Никита влез в нее, втащил скамейку и изнутри стал закладываться комьями. Когда стенка была заложена, в пещерке разлился голубой полусвет, — было уютно и приятно. <br>Никита сидел и думал, что ни у кого из мальчишек нет такой чудесной скамейки. Он вынул перочинный ножик и стал вырезывать на верхней доске имя — «Вевит». <br>— Никита! Куда ты провалился? — услышал он голос Аркадия Ивановича. <br>Никита сунул ножик в карман и посмотрел в щель между комьями. Внизу, на льду, стоял, задрав голову, Аркадий Иванович. <br>— Где ты, разбойник? <br>Аркадий Иванович поправил очки и полез к пещерке, но сейчас же увяз по пояс. <br>— Вылезай, все равно я тебя оттуда вытащу. <br>Никита молчал, Аркадий Иванович попробовал лезть выше; но опять увяз, сунул руки в карманы и сказал: <br>— Не хочешь, не надо. Оставайся. Дело в том, что мама получила письмо из Самары… Впрочем, прощай, я ухожу… <br>— Какое письмо? — спросил Никита. <br>— Ага! Значит, ты все-таки здесь. <br>— Скажите, от кого письмо? <br>— Письмо насчет приезда одних людей на праздники. <br>Сверху сейчас же полетели комья снега. Из пещерки высунулась голова Никиты. Аркадий Иванович весело засмеялся.</p> <h4 id="glava4">Таинственное письмо</h4> <p>За обедом матушка прочла, наконец, это письмо. Оно было от отца. <br>— «Милая Саша, я купил то, что мы с тобой решили подарить одному мальчику, который, по-моему, вряд ли заслуживает того, чтобы эту прекрасную вещь ему подарили. — При этих словах Аркадий Иванович страшно начал подмигивать. — Вещь эта довольно большая, поэтому пришли за ней лишнюю подводу. А вот и еще новость, — на праздники к нам собирается Анна Аполлосовна Бабкина с детьми…» <br>— Дальше не интересно, — сказала матушка и на все вопросы Никиты только закрывала глаза и качала головой: <br>— Ничего не знаю. <br>Аркадий Иванович тоже молчал, разводил руками: «Ничего не знаю». Да и вообще весь этот день Аркадий Иванович был чрезмерно весел, отвечал невпопад и нет-нет — да и вытаскивал из кармана какое-то письмецо, прочитывал строчки две из него и морщил губы. Очевидно, и у него была своя тайна. <br>В сумерки Никита побежал через двор к людской, откуда на лиловый снег падал свет двух замерзших окошек. В людской ужинали. Никита свистнул три раза. Через минуту появился его главный приятель, Мишка Коряшонок, в огромных валенках, без шапки, в накинутом полушубке. Здесь же, за углом людской, Никита шепотом рассказал ему про письмо и спрашивал, какую такую вещь должны привезти из города. <br>Мишка Коряшонок, постукивая зубами от холода, сказал: <br>— Непременно что-нибудь громадное, лопни мои глаза. Я побегу, холодно. Слушай-ка, — завтра на деревне кончанских ребят бить хотим. Пойдешь, а? <br>— Ладно. <br>Никита вернулся домой и сел читать «Всадника без головы». <br>За круглым столом под большой лампой сидели с книгами матушка и Аркадий Иванович. За большою печью — тр-тр, тр-тр — пилил деревяшечку сверчок. Потрескивала в соседней темной комнате половица. <br>Всадник без головы мчался по прерии, хлестала высокая трава, всходил красный месяц над озером. Никита чувствовал, как волосы у него шевелятся на затылке. Он осторожно обернулся — за черными окнами пронеслась какая-то сероватая тень. Честное слово, он ее видел. Матушка сказала, подняв голову от книги: <br>— Ветер поднялся к ночи, будет буран.</p> <h4 id="glava5">Сон</h4> <p>Никита увидел сон, — он снился ему уже несколько раз, все один и тот же. <br>Легко, неслышно отворяется дверь в зал. На паркете лежат голубоватые отражения окон. За черными окнами висит луна — большим светлым шаром. Никита влез на ломберный столик в простенке между окнами и видит: <br>Вот напротив, у белой, как мел, стены, качается круглый маятник в высоком футляре часов, качается, отсвечивает лунным светом. Над часами, на стене, в раме висит строгий старичок, с трубкой, сбоку от него — старушка, в чепце и шали, и смотрит, поджав губы. От часов до угла, вдоль стены, вытянули руки, присели, на четырех ногах каждое, широкие полосатые кресла. В углу расселся раскорякой низкий диван. Сидят они без лица, без глаз, выпучились на луну, не шевелятся. <br>Из-под дивана, из-под бахромы, вылезает кот. Потянулся, прыгнул на диван и пошел, черный и длинный. Идет, опустил хвост. С дивана прыгнул на кресла, пошел по креслам вдоль стены, пригибается, пролезает под ручками. Дошел до конца, спрыгнул на паркет и сел перед часами, спиной к окошкам. Маятник качается, старичок и старушка строго смотрят на кота. Тогда кот поднялся, одной лапой оперся о футляр и другой лапой старается остановить маятник. А стекла-то в футляре нет. Вот-вот достанет лапой. <br>Ох, закричать бы! Но Никита пальцем не может пошевельнуть, — не шевелится, — и страшно, страшно, — вот-вот будет беда. Лунный свет неподвижно лежит длинными квадратами на полу. Все в зале затихло, присело на ножках. А кот вытянулся, нагнул голову, прижал уши и достает лапой маятник. И Никита знает, — если тронет он лапой — маятник остановится, и в ту же секунду все треснет, расколется, зазвенит и, как пыль, исчезнет, не станет ни зала, ни лунного света. <br>От страха у Никиты звенят в голове острые стекляшечки, сыплется песок мурашками по всему телу… Собрав всю силу, с отчаянным криком Никита кинулся на пол! И пол вдруг ушел вниз. Никита сел. Оглядывается. В комнате — два морозных окна, сквозь стекла видна странная, больше обыкновенной, луна. На полу стоит горшок, валяются сапоги. <br>«Господи, слава Тебе, Господи!» — Никита наспех перекрестился и сунул голову под подушку. Подушка эта была теплая, мягкая, битком набита снами. <br>Но не успел он зажмурить глаза, видит-опять стоит на столе в том же зале. В лунном свете качается маятник, строго смотрят старичок со старушкой. И опять из-под дивана вылезает голова кота. Но Никита уже протянул руки, оттолкнулся от стола и прыгнул и, быстро-быстро перебирая ногами, не то полетел, не то поплыл над полом. Необыкновенно приятно лететь по комнате. Когда же ноги стали касаться пола, он взмахнул руками и медленно поднялся к потолку и летел теперь неровным полетом вдоль стены. Близко у самого носа был виден лепной карниз, на нем лежала пыль, серенькая и славная, и пахло уютно. Потом он увидел знакомую трещину в стене, похожую на Волгу на карте, потом — старинный и очень странный гвоздь с обрывочком веревочки, обсаженный мертвыми мухами. <br>Никита толкнулся ногой в стену и медленно полетел через комнату к часам. На верху футляра стояла бронзовая вазочка, и в вазочке, на дне, лежало что-то — не рассмотреть. И вдруг Никите точно сказали на ухо: «Возьми то, что там лежит». <br>Никита подлетел к часам и сунул было руку в вазочку. Но сейчас же из-за стены, из картины живо высунулась злая старушка и худыми руками схватила Никиту за голову. Он вырвался, а сзади из другой картины высунулся старичок, замахал длинной трубкой и так ловко ударил Никиту по спине, что тот полетел на пол, ахнул и открыл глаза. <br>Сквозь морозные узоры сияло, искрилось солнце. Около кровати стоял Аркадий Иванович, тряс Никиту за плечо и говорил: <br>— Вставай, вставай, девять часов. <br>Когда Никита, протирая глаза, сел на постели, Аркадий Иванович подмигнул несколько раз и шибко потер руки. <br>— Сегодня, братец ты мой, заниматься не будем. <br>— Почему? <br>— Потому, что потому оканчивается на у. Две недели можешь бегать, высуня язык. Вставай. <br>Никита вскочил из постели и заплясал на теплом полу: <br>— Рождественские каникулы! — Он совсем забыл, что с сегодняшнего дня начинаются счастливые и долгие две недели. Приплясывая перед Аркадием Ивановичем, Никита забыл и другое: именно — свой сон, вазочку на часах и голос, шепнувший на ухо: «Возьми то, что там лежит».</p> <h4 id="glava6">Старый дом</h4> <p>На Никиту свалилось четырнадцать его собственных дней, — делай, что хочешь. Стало даже скучно немного. <br>За утренним чаем он устроил из чая, молока, хлеба и варенья тюрю и так наелся, что пришлось некоторое время посидеть молча. Глядя на свое отражение в самоваре, он долго удивлялся, какое у него длинное, во весь самовар, уродское лицо. Потом он стал думать, что если взять чайную ложку и сломать, то из одной части выйдет лодочка, а из другой можно сделать ковырялку, — что-нибудь ковырять. <br>Матушка, наконец, сказала: «Пошел бы ты гулять, Никита, в самом деле». <br>Никита не спеша оделся и, ведя вдоль штукатуренной стены пальцем, пошел по длинному коридору, где тепло и уютно пахло печами. Налево от этого коридора, на южной стороне дома, были расположены зимние комнаты, натопленные и жилые. Направо, с северной стороны, было пять летних, наполовину пустых комнат, с залом посредине. Здесь огромные изразцовые печи протапливались только раз в неделю, хрустальные люстры висели, окутанные марлей, на полу в зале лежала куча яблок, — гниловатый сладкий запах их наполнял всю летнюю половину. <br>Никита с трудом приоткрыл дубовую двустворчатую дверь и на цыпочках пошел по пустым комнатам. Сквозь полукруглые окна был виден сад, заваленный снегом. Деревья стояли неподвижно, опустив белые ветви, заросли сирени с двух сторон балконной лестницы пригнулись под снегом. На поляне синели заячьи следы. У самого окна на ветке сидела черная головастая ворона, похожая на черта. Никита постучал пальцем в стекло, ворона шарахнулась боком и полетела, сбивая крыльями снег с ветвей. <br>Никита дошел до крайней угловой комнаты. Здесь вдоль стен стояли покрытые пылью шкафы, сквозь их стекла поблескивали переплеты старинных книг. Над изразцовым очагом висел портрет дамы удивительной красоты. Она была в черной бархатной амазонке и рукою в перчатке с раструбом держала хлыст. Казалось, она шла и обернулась и глядит на Никиту с лукавой улыбкой пристальными длинными глазами. <br>Никита сел на диван и, подперев кулаками подбородок, рассматривал даму. Он мог так сидеть и глядеть на нее подолгу. Из-за нее, — он не раз это слышал от матери, — с его прадедом произошли большие беды. Портрет несчастного прадеда висел здесь же над книжным шкафом, — тощий востроносый старичок с запавшими глазами; рукою в перстнях он придерживал на груди халат; сбоку лежали полуразвернутый папирус и гусиное перо. По всему видно, что очень несчастный старичок. <br>Матушка рассказывала, что прадед обыкновенно днем спал, а ночью читал и писал, — гулять ходил только в сумерки. По ночам вокруг дома бродили караульщики и трещали в трещотки, чтобы ночные птицы не летали под окнами, не пугали прадедушку. Сад в то время, говорят, зарос высокой густой травой. Дом, кроме этой комнаты, стоял заколоченный, необитаемый. Дворовые мужики разбежались. Дела прадеда были совсем плачевны. <br>Однажды его не нашли ни в кабинете, ни в доме, ни в саду, — искали целую неделю, так он и пропал. А спустя лет пять его наследник получил от него из Сибири загадочное письмо: «Искал покоя в мудрости, нашел забвение среди природы». <br>Причиною всех этих странных явлений была дама в амазонке. Никита глядел на нее с любопытством и волнением. <br>За окном опять появилась ворона, осыпая снег, села на ветку и принялась нырять головой, разевать клюв, каркала. Никите стало жутковато. Он выбрался из пустых комнат и побежал на двор.</p> <h4 id="glava7">У колодца</h4> <p>Посредине двора, у колодца, где снег вокруг был желтый, обледенелый и истоптанный, Никита нашел Мишку Коряшонка. Мишка сидел на краю колодца и макал в воду кончик голицы — кожаной рукавицы, надетой на руку. <br>Никита спросил, зачем он это делает. Мишка Коряшонок ответил: <br>— Все кончанские голицы макают, и мы теперь будем макать. Она зажохнет, — страсть ловко драться. Пойдешь на деревню-то? <br>— А когда? <br>— Вот пообедаем и пойдем. Матери ничего не говори. <br>— Мама отпустила, только не велела драться. <br>— Как не велела драться? А если на тебя наскочат? Знаешь, кто на тебя наскочит, — Степка Карнаушкин. Он тебе даст, ты — брык. <br>— Ну, со Степкой-то я справлюсь, — сказал Никита, — я его на один мизинец пущу. — И он показал Мишке палец. <br>Коряшонок посмотрел, сплюнул и сказал грубым голосом: <br>— У Степки Карнаушкина кулак заговоренный. На прошлой неделе он в село, в Утевку, ездил с отцом за солью, за рыбой, там ему кулак заговаривали, лопни глаза — не вру. <br>Никита задумался, — конечно, лучше бы совсем не ходить на деревню, но Мишка скажет — трус. <br>— А как же ему кулак заговаривали? — спросил он. Мишка опять сплюнул: <br>— Пустое дело. Перво-наперво возьми сажи и руки вымажи и три раза скажи: «Тани-бани, что под нами под железными столбами?» Вот тебе и все… <br>Никита с большим уважением глядел на Коряшонка. На дворе в это время со скрипом отворились ворота, и оттуда плотной серой кучей выбежали овцы, стучали копытцами, как костяшками, трясли хвостами, роняли орешки. У колодца овечье стадо сгрудилось. Блея и теснясь, овцы лезли к колоде, проламывали мордочками тонкий ледок, пили и кашляли. Баран, грязный и длинношерстый, уставился на Мишку белыми, пегими глазами, топнул ножкой, Мишка сказал ему: «Бездельник», — и баран бросился на него, но Мишка успел перескочить через колоду. <br>Никита и Мишка побежали по двору, смеясь и дразнясь. Баран погнался за ними, но подумал и заблеял: <br>— Саааами безде-е-е-ельники. <br>Когда Никиту с черного крыльца стали кричать — идти обедать, Мишка Коряшонок сказал: <br>— Смотри, не обмани, пойдем на деревню-то.</p> <h4 id="glava8">Битва</h4> <p>Никита и Мишка Коряшонок пошли на деревню через сад и пруд короткой дорогой. На пруду, где ветром сдуло снег со льда, Мишка на минутку задержался, вынул перочинный ножик и коробку спичек, присел и, шмыгая носом, стал долбить синий лед в том месте, где в нем был внутри белый пузырь. Эта штука называлась «кошкой», — со дна пруда поднимались болотные газы и вмерзали в лед пузырями. Продолбив лед, Мишка зажег спичку и поднес к скважине, «кошка» вспыхнула, и надо льдом поднялся желтоватый бесшумный язык пламени. <br>— Смотри, никому про это не говори, — сказал Мишка, — мы на той неделе на нижний пруд пойдем кошки поджигать, я там одну знаю — огромаднеющая, целый день будет гореть. <br>Мальчики побежали по пруду, пробрались через поваленные желтые камыши на тот берег и вошли в деревню. <br>В эту зиму нанесло большие снега. Там, где ветер продувал вольно между дворами, снега было немного, но между избами поперек улицы намело сугробов выше крыш. <br>Избенку бобыля, дурачка Савоськи, завалило совсем, одна труба торчала над снегом. Мишка сказал, что третьего дня Савоську всем миром выкапывали лопатами, а он, дурачок, как его завалило за ночь бураном, затопил печь, сварил пустых щей, поел и полез спать на печь. Так его сонного на печке и нашли, разбудили и оттаскали за виски — за глупость. <br>На деревне было пусто и тихо, из труб кое-где курился дымок. Невысоко, над белой равниной, над занесенными ометами и крышами, светило мглистое солнце. Никита и Мишка дошли до избы Артамона Тюрина, страшного мужика, которого боялись все на деревне, — до того был силен и сердит, и в окошечке Никита увидел рыжую, как веник, бородищу Артамона, — он сидел у стола и хлебал из деревянной чашки. В другое окошечко, приплюснув к стеклу носы, глядели три конопатых мальчика, Артамоновы сыновья: Семка, Ленька и Артамошка-меньшой. <br>Мишка, подойдя к избе, свистнул, Артамон обернулся, жуя большим ртом, погрозил Мишке ложкой. Трое мальчишек исчезли и сейчас же появились на крыльце, подпоясывая кушаками полушубки. <br>— Эх, вы, — сказал Мишка, сдвигая шапку на ухо, — эх, вы — девчонки… Дома сидите, — забоялись. <br>— Ничего мы не боимся, — ответил один из конопатых, Семка. <br>— Тятька не велит валенки трепать, — сказал Ленька. <br>— Давеча я ходил, кричал кончанским, они не обижаются, — сказал Артамошка-меньшой. <br>Мишка двинул шапку на другое ухо, хмыкнул и проговорил решительно: <br>— Идем дражнить. Мы им покажем. Конопатые ответили: «ладно», и все вместе полезли на большой сугроб, лежавший поперек улицы, — отсюда за Артамоновой избой начинался другой конец деревни. <br>Никита думал, что на кончанской стороне кишмя-кишит мальчишками, но там было пусто и тихо, только две девочки, обмотанные платками, втащили на сугроб салазки, сели на них, протянув перед собой ноги в валенках, ухватились за веревку, завизжали и покатились через улицу мимо амбарушки и — дальше по крутому берегу на речной лед. <br>Мишка, а за ним конопатые мальчики и Никита начали кричать с сугроба: <br>— Эй, кончанские! <br>— Вот мы вас! <br>— Попрятались, боятся! <br>— Выходите, мы вас побьем! <br>— Выходите на одну руку, эй, кончанские! — кричал Мишка, хлопая рукавицами. <br>На той стороне, на сугробе, появилось четверо кончанских. Похлопывая, поглаживая рукавицами по бокам, поправляя шапки, они тоже начали кричать: <br>— Очень вас боимся! <br>— Сейчас испугались! <br>— Лягушки, лягушата, ква-ква! <br>С этой стороны на сугроб влезли товарищи — Алешка, Нил, Ванька Черные Уши, Петрушка — бобылев племянник и еще совсем маленький мальчик с большим животом, закутанный крест-накрест в материнский платок. С той стороны тоже прибыло мальчиков пять-шесть. Они кричали: <br>— Эй, вы, конопатые, идите сюда, мы вам ототрем веснушки! <br>— Кузнецы косоглазые, мышь подковали! — кричал с этой стороны Мишка Коряшонок. <br>— Лягушки, лягушата! <br>Набралось с обеих сторон до сорока мальчишек. Но начинать — не начинали, было боязно. Кидались снегом, показывали носы. С той стороны кричали: «Лягушки, лягушата!», с этой: «Кузнецы косоглазые!» То и другое было обидно. Вдруг между кончанскими появился небольшого роста, широкий курносый мальчик. Растолкал товарищей, с развальцем спустился с сугроба, подбоченился и крикнул: <br>— Лягушата, выходи, один на один! <br>Это и был знаменитый Степка Карнаушкин с заговоренным кулаком. <br>Кончанские кидали кверху шапки, свистели пронзительно. На этой стороне мальчишки притихли. Никита оглянулся. Конопатые стояли насупясь. Алеша и Ванька Черные Уши подались назад, маленький мальчик в мамином платке таращил на Карнаушкина круглые глаза, готовился дать реву, Мишка Коряшонок ворчал, оттягивая кушак под живот: <br>— Не таких укладывал, тоже — невидаль. Начинать неохота, а то рассержусь, я ему так дам — шапка на две сажени взовьется. <br>Степка Карнаушкин, видя, что никто не хочет с ним биться, махнул рукавицей своим: <br>— Вали, ребята! <br>И кончанские с криком и свистом посыпались с сугроба. <br>Конопатые дрогнули, за ними побежал Мишка, Ванька Черные Уши и, наконец, все мальчики, побежал и Никита. Маленький в платке сел в снег и заревел. <br>Наши пробежали Артамонов двор и двор Черноухова и взобрались на сугроб. Никита оглянулся. Позади на снегу лежал Алешка, Нил и пять наших, кто упал, кто лег сам со страха, — лежачего бить было нельзя. <br>Никите стало, — хоть плачь, — обидно и стыдно: струсили, не приняли боя. Он остановился, сжал кулаки и сейчас же увидел бегущего на него Степку Карнаушкина, курносого, большеротого, с вихром из-под бараньей шапки. <br>Никита нагнул голову и, шагнув навстречу, изо всей силы ударил Степку в грудь. Степка мотнул головой, уронил, шапку и сел в снег. <br>— Эх, ты, — сказал он, — будя… <br>Кончанские сейчас же остановились. Никита пошел на них, и они подались. Перегоняя Никиту, с криком: «Наша берет!» — всею стеною кинулись на кончанских наши. Кончанские побежали. Их гнали дворов пять, покуда все они не полегли. <br>Никита возвращался на свой конец, взволнованный, разгоряченный, посматривая, с кем бы еще схватиться. Его окликнули. За амбарушкой стоял Степка Карнаушкин. Никита подошел, Степка глядел на него исподлобья. <br>— Ты здорово мне дал, — сказал он, — хочешь дружиться? <br>— Конечно, хочу, — поспешно ответил Никита. Мальчики, улыбаясь, глядели друг на друга. Степка сказал: <br>— Давай поменяемся. <br>— Давай. <br>Никита подумал, что бы отдать ему самое лучшее, и дал Степке перочинный ножик с четырьмя лезвиями. Степка сунул его в карман и вытащил оттуда свинчатку — бабку, налитую свинцом: <br>— На. Не потеряй, дорого стоит.</p> <h4 id="glava9">Чем окончился скучный вечер</h4> <p>Вечером Никита рассматривал картинки в «Ниве» и читал объяснения к картинкам. Интересного было мало. <br>Вот нарисовано: стоит женщина на крыльце с голыми до локтя руками; в волосах у нее — цветы, на плече и у ног — голуби. Через забор скалит зубы какой-то человек с ружьем за плечами. <br>Самое скучное в этой картинке то, что никак нельзя понять-для чего она нарисована. В объяснении сказано: <br>«Кто из вас не видал домашних голубей, этих истинных друзей человека? (Далее про голубей Никита пропустил.) Кто поутру не любил бросать зернышки этим птицам? Талантливый немецкий художник, Ганс Вурст, изобразил один из таких моментов. Молодая Эльза, дочь пастора, вышла на крыльцо. Голуби увидели свою любимицу и радостно летят к ее ногам. Посмотрите — один сел на ее плечо, другие клюют из ее руки. Молодой сосед, охотник, любуется украдкой на эту картину». <br>Никите представилось, что эта Эльза покормит, покормит голубей и делать ей больше нечего — скука. Отец ее, пастор, тоже где-нибудь в комнатке — сидит на стуле и зевает от скуки. А молодой сосед оскалился, точно у него живот болит, да так и пойдет, оскалясь, по дорожке, и ружье у него не стреляет, конечно. Небо на картинке серое и свет солнца — серый. <br>Никита помуслил карандаш и нарисовал дочери пастора усы. <br>Следующая картинка изображала вид города Бузулука: верстовой столб и сломанное колесо у дороги, а вдалеке — дощатые домики, церковка и косой дождь из тучи. <br>Никита зевнул, закрыл «Ниву» и, подпершись, стал слушать. <br>Наверху, на чердаке, посвистывало, подвывало протяжно. Вот затянуло басом — «ууууууууууу», — тянет, хмурится, надув губы. Потом завитком перешло на тонкий, жалобный голос и засвистело в одну ноздрю, мучится до того уж тонко, как ниточка. И снова спустилось в бас и надуло губы. <br>Над круглым столом горит лампа под белым фарфоровым абажуром. Кто-то тяжело прошел за стеной по коридору, — должно быть, истопник, и под лампой нежно зазвенели хрусталики. <br>Матушка склонила голову над книгой, волосы у нее пепельные, тонкие и вьются на виске, где родинка, как просяное зерно. Время от времени матушка разрезывает листы вязальной спицей. Книжка — в кирпичной обложке. Таких книжек у отца в кабинете полон шкаф, все они называются «Вестник Европы». Удивительно, почему взрослые любят все скучное: читать такую книжку — точно кирпич тереть. <br>На коленях у матушки, положив мокрый свиной носик на лапки, спит ручной еж — Ахилка. Когда люди лягут спать, он, выспавшись за день, пойдет всю ночь топотать по комнате, стучать когтями, похрюкивать, понюхивать по всем углам, заглядывать в мышиные норы. <br>Истопник за стеной застучал железной дверцей, и слышно было, как мешал печь. В комнате пахло теплой штукатуркой, вымытыми полами. Было скучновато, но уютно. А тот, на чердаке, старался, насвистывал: «юу-юу-юу-юу-ю». <br>— Мама, кто это свистит? — спросил Никита. <br>Матушка подняла брови, не отрываясь от книги. Аркадий же Иванович, линовавший тетрадку, немедленно, точно того только и ждал, проговорил скороговоркой: <br>— Когда мы говорим про неодушевленное, то нужно употреблять местоимение что. <br>«Буууууууууу», — гудело на чердаке. Матушка подняла голову, прислушиваясь, передернула плечами и потянула на них пуховый платок. Еж, проснувшись, задышал носом сердито. <br>Тогда Никите представилось, как на холодном темном чердаке нанесло снегу в слуховое оконце. Между огромных потолочных балок, засиженных голубями, валяются старые, продранные, с оголенными пружинами стулья, кресла и обломки диванов. На одном таком креслице, у печной трубы, сидит «Ветер»: мохнатый, весь в пыли, в паутине. Сидит смирно и, подперев щеки, воет: «Скуууучно». Ночь долгая, на чердаке холодно, а он сидит один-одинешенек и воет. <br>Никита слез со стула и сел около матушки. Она, ласково улыбнувшись, привлекла Никиту и поцеловала в голову: <br>— Не пора ли тебе спать, мальчик? <br>— Нет, еще полчасика, пожалуйста. <br>Никита прислонился головой к матушкину плечу. В глубине комнаты, скрипнув дверью, появился кот Васька, — хвост кверху, весь вид — кроткий, добродетельный. Разинув розовый рот, он чуть слышно мяукнул. Аркадий Иванович спросил, не поднимая головы от тетрадки: <br>— По какому делу явился, Василий Васильевич? Васька, подойдя к матушке, глядел на нее зелеными, с узкой щелью, притворными глазами и мяукнул громче. Еж опять запыхтел. Никите показалось, что Васька что-то знает, о чем-то пришел сказать. <br>Ветер на чердаке завыл отчаянно. И в это время за окнами раздался негромкий крик, скрип снега, говор голосов. Матушка быстро поднялась со стула. Ахилка, хрюкнув, покатился с колен. <br>Аркадий Иванович подбежал к окну и, вглядываясь, воскликнул: <br>— Приехали! <br>— Боже мой! — проговорила матушка взволнованно. — Неужели это Анна Аполлосовна?.. В такой буран… <br>Через несколько минут Никита, стоя в коридоре, увидел, как тяжело отворилась обитая войлоком дверь, влетел клуб морозного пара и появилась высокая и полная женщина в двух шубах и в платке, вся запорошенная снегом. Она держала за руку мальчика в сером пальто с блестящими пуговицами и в башлыке. За ними, стуча морозными валенками, вошел ямщик, с ледяной бородой, с желтыми сосульками вместо усов, с белыми мохнатыми ресницами. На руках у него лежала девочка в белой, мехом наверх, козьей шубке. Склонив голову на плечо ямщика, она лежала с закрытыми глазами, личико у нее было нежное и лукавое. <br>Войдя, высокая женщина воскликнула громким басом: <br>— Александра Леонтьевна, принимай гостей, — и, подняв руки, начала раскутывать платок. — Не подходи, не подходи, застужу. Ну и дороги у вас, должна я сказать — прескверные… У самого дома в какие-то кусты заехали. <br>Это была матушкина приятельница, Анна Аполлосовна Бабкина, живущая всегда в Самаре. Сын ее, Виктор, ожидая, когда с него снимут башлык, глядел исподлобья на Никиту. Матушка приняла у кучера спящую девочку, сняла с нее меховой капор, — из-под него сейчас же рассыпались светлые, золотистые волосы, — и поцеловала ее. <br>— Лилечка, приехали. <br>Девочка вздохнула, открыла синие большие глаза и вздохнула еще раз, просыпаясь.</p> <h4 id="glava10">Виктор и Лиля</h4> <p>Никита и Виктор Бабкин проснулись рано утром в Никитиной комнате и, сидя в постелях, насупясь глядели друг на друга. <br>— Я тебя помню, — сказал Никита. <br>— И я тебя отлично помню, — сейчас же ответил Виктор, — ты у нас в Самаре был один раз, ты еще тогда уткой с яблоками объелся, тебе касторки дали. <br>— Ну, этого что-то не помню. <br>— А я помню. <br>Мальчики помолчали. Виктор нарочно зевнул. Никита сказал пренебрежительно: <br>— У меня учитель, Аркадий Иванович, страшно строгий, задушил ученьем. Он какую угодно книжку может прочесть в полчаса. <br>Виктор усмехнулся. <br>— Я учусь в гимназии, во втором классе. Вот у нас так строго: меня постоянно без обеда оставляют. <br>— Ну, это что, — сказал Никита. <br>— Нет, это тебе не что. Хотя я могу тысячу дней ничего не есть. <br>— Эх, — сказал Никита. — Ты пробовал? <br>— Нет, еще не пробовал. Мама не позволяет. Никита зевнул, потянулся: <br>— А я, знаешь, третьего дня Степку Карнаушкина победил. <br>— Это кто Степка Карнаушкин? <br>— Первый силач. Я ему как дал, он — брык. Я ему ножик перочинный подарил с четырьмя лезвиями, а он мне — свинчатку, — я тебе потом покажу. <br>Никита вылез из постели и не спеша начал одеваться. <br>— А я одной рукой Макарова словарь поднимаю, — дрожащим от досады голосом проговорил Виктор, но было ясно, что он уже сдается. Никита подошел к изразцовой печи с лежанкой, не касаясь руками, вспрыгнул на лежанку, поджал ногу и спрыгнул на одной ноге на пол. <br>— Если быстро, быстро перебирать ногами, — можно летать, — сказал он, внимательно поглядев в глаза Виктору. <br>— Ну, это пустяки. У нас в классе многие летают. Мальчики оделись и пошли в столовую, где пахло горячим хлебом, сдобными лепешками, где от светло вычищенного самовара шел такой пар до потолка, что запотели окна. У стола сидели матушка, Аркадий Иванович и вчерашняя девочка, лет девяти, сестра Виктора, Лиля. Из соседней комнаты было слышно, как Анна Аполлосовна гудела басом: «Дайте мне полотенце». <br>Лиля была одета в белое платье с голубой шелковой лентой, завязанной сзади в большой бант. В ее светлых и вьющихся волосах был второй бант, тоже голубой, в виде бабочки. <br>Никита, подойдя к ней, покраснел и шаркнул ногой. Лиля повернулась на стуле, протянула руку и сказала очень серьезно: <br>— Здравствуйте, мальчик. <br>Когда она говорила это, верхняя губа ее поднялась. <br>Никите показалось, что это не настоящая девочка, до того хорошенькая, в особенности глаза — синие и ярче ленты, а длинные ресницы — как шелковые. Лиля поздоровалась и, не обращая больше на Никиту внимания, взяла обеими руками большую чайную чашку и опустила туда лицо. Мальчики сели к столу рядом. Виктор, оказывается, пил чай, как маленький, согнувшись над чашкой, тянулся в нее длинными губами. Украдкой он подкладывал себе сахар до тех пор, пока в чашке стало густо, тогда томным голосом он попросил разбавить чай водичкой. Толкнув Никиту коленкой, он сказал шепотом: <br>— Тебе нравится моя сестра? Никита не ответил и залился румянцем. <br>— Ты с ней осторожнее, — прошептал Виктор, — девчонка постоянно матери жалуется. <br>Лиля в это время окончила пить чай, вытерла рот салфеточкой, не спеша слезла со стула и, подойдя к Александре Леонтьевне, проговорила вежливо и аккуратно: <br>— Благодарю вас, тетя Саша. <br>Потом пошла к окну, влезла с ногами в огромное коричневое кресло и, вытащив откуда-то из кармана коробочку с иголками и нитками, принялась шить. Никита видел теперь только большой бант ее в виде бабочки, два висящие локона и между ними двигающийся кончик чуть-чуть высунутого языка, им Лиля помогает себе шить. <br>У Никиты были растеряны все мысли. Он начал было показывать Виктору, как можно перепрыгнуть через спинку стула, но Лиля не повернула головы, а матушка сказала: <br>— Дети, идите шуметь на двор. <br>Мальчики оделись и вышли на двор. День был мягкий и мглистый. Красноватое солнце невысоко висело над длинными, похожими на снеговые поля, слоистыми облаками. В саду стояли покрытые инеем розоватые деревья. Неясные тени на снегу были пропитаны тем же теплым светом. Было необыкновенно тихо, только у черного крыльца две собаки, Шарок и Каток, стоя бок о бок и повернув головы, рычали друг на друга. Так они могли рычать, оскалясь и захлебываясь, очень долго, покуда проходящий рабочий не бросит в них рукавицей, тогда они, кашляя от злобы, вставали на дыбки и дрались так, что летела шерсть. Других собак они боялись, ненавидели нищих и по ночам, вместо того чтобы караулить дом, спали под каретником. <br>— Что же мы будем делать? — спросил Виктор. Никита глядел на косматую недовольную ворону, летевшую от гумна на скотный двор. Ему не хотелось играть, и было, непонятно почему, грустно. Он предложил было пойти в гостиную на диван и почитать что-нибудь, но Виктор сказал: <br>— Эх ты, я вижу, тебе с девчонками только играть. <br>— Почему? — спросил Никита краснея. <br>— Да уж потому, сам знаешь, почему. <br>— Вот тоже пристал. Ничего я не знаю. Пойдем к колодцу. <br>Мальчики пошли к колодцу, куда из отворенных ворот выходили на водопой коровы. Вдалеке Мишка Коряшонок хлопал, как из ружья, огромным пастушьим кнутом и вдруг закричал: <br>— Баян, Баян, берегись, Никита! <br>Никита оглянулся. Отделившись от стада, к мальчикам шел Баян, розово-серый длинный бык с широким кудрявым лбом и короткими рогами. <br>«Му-у», — отрывисто замычал Баян и ударил хвостом себя по боку. <br>— Виктор, беги! — крикнул Никита и, схватив его за руку, побежал к дому. <br>Бык рысью тронулся за мальчиками. «Му-ууу!» Виктор оглянулся, закричал, упал в снег и закрыл голову руками. Баян был шагах в пяти. Тогда Никита остановился, стало вдруг горячо от злобы, сорвал шапку, подбежал к быку и шапкой стал бить его по морде: <br>— Пошел, пошел! <br>Бык стал, опустил рога. Сбоку подбегал Мишка Коряшонок, щёлкая кнутом. Тогда Баян замычал жалобно, повернулся и пошел назад к колодцу. У Никиты от волнения дрожали губы. Он надел шапку и обернулся. Виктор был уже около дома и оттуда махал ему рукой. Никита невольно поглядел на окно — третье слева от крыльца. В окне он увидел два синих удивленных глаза и над ними стоящий бабочкой голубой бант. Лиля, взобравшись на подоконник, глядела на Никиту и вдруг улыбнулась. Никита сейчас же отвернулся. Он больше не оглядывался на окошко. Ему стало весело, он крикнул: <br>— Виктор, идем с гор кататься, скорее! <br>Все время до обеда, катаясь с гор, хохоча и «бесясь», Никита краешком мыслей думал: <br>«Когда буду возвращаться домой и пройду мимо окна, — оглянуться на окно или не оглядываться? Нет, пройду, не оглянусь».</p> <h4 id="glava11">Елочная коробочка</h4> <p>За обедом Никита старался не глядеть на Лилю, хотя, если бы и старался, все равно из этого ничего бы не вышло, потому что между ним и девочкой сидела Анна Аполлосовна в красной бархатной душегрейке и, размахивая руками, разговаривала таким громким и густым голосом, что звенели стекляшки под лампой. <br>— Нет и нет, Александра Леонтьевна, — гудела она, — учи сына дома. В гимназии такие безобразные беспорядки, что взяла бы директора своими руками да и выгнала за дверь… Виктор, — вдруг воскликнула она, — нечего тебе слушать, что мать говорит про взрослых, ты должен уважать начальство. А возьми-ка ты, Александра Леонтьевна, наших учителей, — олухи царя небесного. Один глупее другого. А учитель географии? Как его фамилия, Виктор? <br>— Синичкин. <br>— А я тебе говорю, что не Синичкин, а Синявкин. Так этот учитель до того глуп, что однажды в прихожей, уходя из гостей, взял вместо шапки кошку, которая спала на сундуке, и надел ее на голову… Виктор, как ты держишь вилку и нож?.. Не чавкай… Придвинься ближе к столу… Так вот, Александра Леонтьевна, что бишь я хотела сказать тебе?.. Да: привезла я целый чемодан разной дребедени для елки… Завтра надо заставить детей клеить. <br>— А по-моему, — сказала матушка, — надо начать клеить сегодня, иначе всего не успеем. <br>— Ну, делайте, как хотите. А я пойду письма писать. Спасибо, друг мой, за обед. <br>Анна Аполлосовна вытерла салфеткой губы, с шумом отодвинула стул и пошла в спальню с намерением писать письма, но через минуту в спальне так страшно затрещали пружины кровати, точно на нее повалился слон. <br>С большого стола в столовой убрали скатерть. Матушка принесла четыре пары ножниц и стала заваривать крахмал. Делалось это так: из углового шкафчика, где помещалась домашняя аптечка, матушка достала банку с крахмалом, насыпала его не больше чайной ложки в стакан, налила туда же ложки две холодной воды и начала размешивать, покуда из крахмала не получилась кашица. Тогда матушка налила в кашицу из самовара крутого кипятку, все время сильно мешая ложкой, крахмал стал прозрачный, как желе, получился отличный клей. <br>Мальчики принесли кожаный чемодан Анны Аполлосовны и поставили на стол. Матушка раскрыла его и начала вынимать: листы золотой бумаги, гладкой и с тиснением, листы серебряной, синей, зеленой и оранжевой бумаги, бристольский картон, коробочки со свечками, с елочными подсвечниками, с золотыми рыбками и петушками, коробку с дутыми стеклянными шариками, которые нанизывались на нитку, и коробку с шариками, у которых сверху была серебряная петелька, — с четырех сторон они были вдавлены и другого цвета, затем коробку с хлопушками, пучки золотой и серебряной канители, фонарики с цветными слюдяными окошечками и большую звезду. С каждой новой коробкой дети стонали от восторга. <br>— Там еще есть хорошие вещи, — сказала матушка, опуская руки в чемодан, — но их мы пока не будем разворачивать. А сейчас давайте клеить. <br>Виктор взялся клеить цепи, Никита — фунтики для конфет, матушка резала бумагу и картон. Лиля спросила вежливым голосом: <br>— Тетя Саша, вы позволите мне клеить коробочку? <br>— Клей, милая, что хочешь. <br>Дети начали работать молча, дыша носами, вытирая крахмальные руки об одежду. Матушка в это время рассказывала, как в давнишнее время елочных украшений не было и в помине и все приходилось делать самому. Были поэтому такие искусники, что клеили, — она сама это видела, — настоящий замок с башнями, с винтовыми лестницами и подъемными мостами. Перед замком было озеро из зеркала, окруженное мхом. По озеру плыли два лебедя, запряженные в золотую лодочку. <br>Лиля, слушая, работала тихо и молча, только помогала себе языком в трудные минуты. Никита оставил фунтики и глядел на нее. Матушка в это время вышла. Виктор развешивал аршин десять разноцветных цепей на стульях. <br>— Что вы клеите? — спросил Никита. <br>Лиля, не поднимая головы, улыбнулась, вырезала из золотой бумаги звездочку и наклеила ее на синюю крышечку. <br>— Вам для чего эта коробочка? — вполголоса спросил Никита. <br>— Это коробочка для кукольных перчаток, — ответила Лиля серьезно, — вы мальчик, вы этого не поймете. — Она подняла голову и поглядела на Никиту синими строгими глазами. <br>Он начал краснеть все гуще и жарче и, наконец, побагровел. <br>— Какой вы красный, — сказала Лиля, — как свекла. И она опять склонилась над коробочкой. Лицо ее стало лукавым. Никита сидел, точно прилип к стулу. Он не знал, что теперь сказать, и он бы не мог ни за что уйти из комнаты. Девочка смеялась над ним, но он не обиделся и не рассердился, а только смотрел на нее. Вдруг Лиля, не поднимая глаз, спросила его другим голосом, так, точно теперь между ними была какая-то тайна и они об ней говорили: <br>— Вам нравится эта коробочка? Никита ответил: <br>— Да. Нравится. <br>— Мне она тоже очень нравится, — проговорила она и покачала головой, отчего закачались у нее и бант и локоны. Она хотела еще что-то прибавить, но в это время подошел Виктор и, просунув голову между Лилей и Никитой, проговорил скороговоркой: <br>— Какая коробочка, где коробочка?.. Ну, ерунда, обыкновенная коробочка. Я таких сколько угодно наделаю. <br>— Виктор, я, честное слово, пожалуюсь маме, что ты мне мешаешь клеить, — проговорила Лиля дрожащим голосом. Взяла клей и бумагу и перенесла на другой конец стола. <br>Виктор подмигнул Никите. <br>— Я тебе говорил, с ней надо поосторожнее: ябеда. Поздно вечером Никита, лежа в темной комнате в постели, закрывшись с головой, спросил из-под одеяла глухим голосом: <br>— Виктор, ты спишь? <br>— Нет еще… Не знаю… А что? <br>— Слушай, Виктор… Я должен тебе сказать страшную тайну… Виктор… Да ты не спи… Виктор, слушай… <br>— Угум — фюю, — ответил Виктор.</p> <h4 id="glava12">То, что было привезено на отдельной подводе</h4> <p>Еще на рассвете, сквозь сон, Никита слышал, как по дому мешали в печах и хлопала в конце дверь, — это истопник вносил вязанки дров и кизяку. <br>Никита проснулся от счастья. Утро было ясное и морозное. <br>Окна замерзли густым слоем лапчатых листьев. Виктор еще спал. Никита бросил в него подушкой, но тот, замычав, потянул на голову одеяло. От счастья Никита поскорее вылез из постели, оделся, подумал, — куда? — и побежал к Аркадию Ивановичу. <br>Аркадий Иванович только еще проснулся и, лежа, читал все то же самое, тридцать раз им читанное, письмо. Увидев Никиту, он поднял ноги вместе с одеялом, ударил ими по кровати и закричал: <br>— Необыкновенный случай! Встал раньше всех! <br>— Аркадий Иванович, какой день сегодня хороший. <br>— День, братец ты мой, замечательный. <br>— Аркадий Иванович, я вот что хотел спросить, — Никита поковырял пальцем притолоку, — вам очень нравятся Бабкины? <br>— Кто именно из Бабкиных? <br>— Дети. <br>— Так, так… А кто именно из детей желаешь ты, чтобы мне нравился? <br>Аркадий Иванович говорил это хотя обыкновенным голосом, но чересчур поспешно. Он облокотился о подушку и глядел на Никиту без улыбки, это правда, но чересчур внимательно. Он тоже, очевидно, что-то знал. Никита вдруг отвернулся, выбежал из комнаты, подумал и пошел на двор. <br>Над людской, над баней в овраге и дальше за белым полем надо всей деревней стояли столбами синие дымы. За ночь на деревьях еще гуще лег иней, и огромные осокори над прудом совсем свесили снежные ветви, отчетливо видные на сине-мерзлом небе. Снег сиял и хрустел. Щипало в носу, и слипались ресницы. <br>У крыльца на слегка дымившейся куче золы Шарок и Каток рычали друг на друга. Увязая в снегу, прямиком через двор к Никите шел Мишка Коряшонок с дубинкой, — собирался гонять котяши на льду. А на дороге в это время правее деревни появились воза. Один за другим они выползли из овражка и плелись, низкие и темные на снегу, вдоль нижнего пруда к плотине. <br>Мишка Коряшонок, приставив большой палец рукавицы к носу, высморкался и сказал: <br>— Наш обоз пришел из города, гостинцы привезли. Воза шли теперь по плотине, под огромным сводом снежных ветел, и уже был слышен хруст снега, визжание полозьев и дыхание лошадей. <br>Первым въехал на двор во главе обоза, как всегда это бывало, старший рабочий Никифор на большой рыжей кобыле Весте. Никифор, коренастый старик, легко шел в мерзлых, обмотанных веревками валенках сбоку саней. Тулуп его был распахнут, поднятый бараний воротник, шапка, борода его и брови были в инее. Веста, потемневшая от пота, широко дышала боками и вся дымилась паром. На ходу Никифор обернулся и простуженным, крепким голосом крикнул задним возам: <br>— Эй, заворачивай к амбарам. Слухай! Последний воз к дому. <br>Всего в обозе было шестнадцать саней. Лошади шли бодро, сильно пахло конским потом, визжали полозья, хлопали кнуты, пар стоял над обозом. <br>Когда последний воз покинул плотину и приблизился, Никита не сразу разобрал, что на нем лежит. Это было большое, странной формы, зеленое, с длинной красной полосой. У Никиты забилось сердце. На санях, с припряженными сзади вторыми салазками, лежала, скрипя и покачиваясь, двухвесельная крутоносая лодка. Сбоку лодки из саней торчали два зеленых весла и мачта с медной маковкой на конце. <br>Так вот что был за подарок, обещанный в таинственном письме.</p> <h4 id="glava13">Ёлка</h4> <p>В гостиную втащили большую мерзлую ёлку. Пахом долго стучал и тесал топором, прилаживая крест. Дерево, наконец, подняли, и оно оказалось так высоко, что нежно-зеленая верхушечка согнулась под потолком. <br>От ели веяло холодом, но понемногу слежавшиеся ветви ее оттаяли, поднялись, распушились, и по всему дому запахло хвоей. Дети принесли в гостиную вороха цепей и картонки с украшениями, подставили к ёлке стулья и стали ее убирать. Но скоро оказалось, что вещей мало. Пришлось опять сесть клеить фунтики, золотить орехи, привязывать к пряникам и крымским яблокам серебряные веревочки. За этой работой дети просидели весь вечер, покуда Лиля, опустив голову с измятым бантом на локоть, не заснула у стола. <br>Настал сочельник. Ёлку убрали, опутали золотой паутиной, повесили цепи и вставили свечи в цветные защипочки. Когда все было готово, матушка сказала: <br>— А теперь, дети, уходите, и до вечера в гостиную не заглядывать. <br>В этот день обедали поздно и наспех, — дети ели только сладкое — шарлотку. В доме была суматоха. Мальчики слонялись по дому и ко всем приставали — скоро ли настанет вечер? Даже Аркадий Иванович, надевший черный долгополый сюртук и коробом стоявшую накрахмаленную рубашку, не знал, что ему делать, — ходил от окна к окну и посвистывал. Лиля ушла к матери. <br>Солнце страшно медленно ползло к земле, розовело, застилалось мглистыми облачками, длиннее становилась лиловая тень от колодца на снегу. Наконец матушка велела идти одеваться. Никита нашел у себя на постели синюю шелковую рубашку, вышитую елочкой по вороту, подолу и рукавам, витой поясок с кистями и бархатные шаровары. Никита оделся и побежал к матушке. Она пригладила ему гребнем волосы на пробор, взяла за плечи, внимательно поглядела в лицо и подвела к большому красного дерева трюмо. <br>В зеркале Никита увидел нарядного и благонравного мальчика. Неужели это был он? <br>— Ах, Никита, Никита, — проговорила матушка, целуя его в голову, — если бы ты всегда был таким мальчиком. <br>Никита на цыпочках вышел в коридор и увидел важно идущую ему навстречу девочку в белом. На ней было пышное платье с кисейными юбочками, большой белый бант в волосах, и шесть пышных локонов с боков ее лица, тоже сейчас неузнаваемого, спускались на худенькие плечи. Подойдя, Лиля с гримаской оглядела Никиту. <br>— Ты что думал — это привидение, — сказала она, — чего испугался? — и прошла в кабинет и села там с ногами на диван. <br>Никита тоже вошел за ней и сел на диван, на другой его конец. В комнате горела печь, потрескивали дрова, рассыпались угольками. Красноватым мигающим светом были освещены спинки кожаных кресел, угол золотой рамы на стене, голова Пушкина между шкафами. <br>Лиля сидела не двигаясь. Было чудесно, когда светом печи освещались ее щека и приподнятый носик. Появился Виктор в синем мундире со светлыми пуговицами и с галунным воротником, таким тесным, что трудно было разговаривать. <br>Виктор сел в кресло и тоже замолчал. Рядом, в гостиной, было слышно, как матушка и Анна Аполлосовна разворачивали какие-то свертки, что-то ставили на пол и переговаривались вполголоса. Виктор подкрался было к замочной щёлке, но с той стороны щёлка была заложена бумажкой. <br>Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни. Надо было бежать к ним, но Никита не мог пошевелиться. В окне на морозных узорах затеплился голубоватый свет. Лиля проговорила тоненьким голосом: <br>— Звезда взошла. <br>И в это время раскрылись двери в кабинет. Дети соскочили с дивана. В гостиной от пола до потолка сияла ёлка множеством, множеством свечей. Она стояла, как огненное дерево, переливаясь золотом, искрами, длинными лучами. Свет от нее шел густой, теплый, пахнущий хвоей, воском, мандаринами, медовыми пряниками. <br>Дети стояли неподвижно, потрясенные. В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках, в красных, розовых, желтых рубашках, в желтых, алых, белых платочках. <br>Тогда матушка заиграла на рояле польку. Играя, обернула к ёлке улыбающееся лицо и запела: <br>Журавлины долги ноги <br>Не нашли пути, дороги… <br>Никита протянул Лиле руку. Она дала ему руку и продолжала глядеть на свечи, в синих глазах ее, в каждом глазу горело по елочке. Дети стояли не двигаясь. Аркадий Иванович подбежал к толпе мальчиков и девочек, схватил за руки и галопом помчался с ними вокруг елки. Полы его сюртука развевались. Бегая, он прихватил еще двоих, потом Никиту, Лилю, Виктора, и, наконец, все дети закружились хороводом вокруг елки. <br>Уж я золото хороню, хороню, <br>Уж я серебро хороню, хороню… <br>запели деревенские. <br>Никита сорвал с елки хлопушку и разорвал ее, в ней оказался колпак со звездой. Сейчас же захлопали хлопушки, запахло хлопушечным порохом, зашуршали колпаки из папиросной бумаги. <br>Лиле достался бумажный фартук с карманчиками. Она надела его. Щеки ее разгорелись, как яблоки, губы были измазаны шоколадом. Она все время смеялась, посматривая на огромную куклу, сидящую под елкой на корзинке с кукольным приданым. <br>Там же под елкой лежали бумажные пакеты с подарками для мальчиков и девочек, завернутые в разноцветные платки. Виктор получил полк солдат с пушками и палатками. Никита — кожаное настоящее седло, уздечку и хлыст. <br>Теперь было слышно, как щёлкали орехи, хрустела скорлупа под ногами, как дышали дети носами, развязывая пакеты с подарками. <br>Матушка опять заиграла на рояле, вокруг елки пошел хоровод с песнями, но свечи уже догорали, и Аркадий Иванович, подпрыгивая, тушил их. Ёлка тускнела. Матушка закрыла рояль и велела всем идти в столовую пить чай. <br>Но Аркадий Иванович и тут не успокоился, — устроил цепь и сам впереди, а за ним двадцать пять ребятишек, побежал обходом через коридор в столовую. <br>В прихожей Лиля оторвалась от цепи и остановилась, переводя дыхание и глядя на Никиту смеющимися глазами. Они стояли около вешалки с шубами. Лиля спросила: <br>— Ты чего смеешься? <br>— Это ты смеешься, — ответил Никита. <br>— А ты чего на меня смотришь? <br>Никита покраснел, но пододвинулся ближе и, сам не понимая, как это вышло, нагнулся к Лиле и поцеловал ее. Она сейчас же ответила скороговоркой: <br>— Ты хороший мальчик, я тебе этого не говорила, чтобы никто не узнал, но это секрет. — Повернулась и убежала в столовую. <br>После чая Аркадий Иванович устроил игру в фанты, но дети устали, наелись и плохо соображали, что нужно делать. Наконец один совсем маленький мальчик, в рубашке горошком, задремал, свалился со стула и начал громко плакать. <br>Матушка сказала, что ёлка кончена. Дети пошли в коридор, где вдоль стены лежали их валенки и полушубки. Оделись и вывалились из дома всей гурьбой на мороз. <br>Никита пошел провожать детей до плотины. Когда он один возвращался домой, в небе высоко, в радужном бледном круге, горела луна. Деревья на плотине и в саду стояли огромные и белые и, казалось, выросли, вытянулись под лунным светом. Направо уходила в неимоверную морозную мглу белая пустыня. Сбоку Никиты передвигала ногами длинная большеголовая тень. <br>Никите казалось, что он идет во сне, в заколдованном царстве. Только в зачарованном царстве бывает так странно и так счастливо на душе.</p> <h4 id="glava14">Неудача Виктора</h4> <p>Виктор подружился в эти дни с Мишкой Коряшонком и ходил с ним на нижний пруд зажигать «кошки». Одну «кошку» они запалили такую, что огонь вылетел изо льда выше человека. Затем на канаве, за прудом, они построили крепость — башню из снега и кругом нее стену с амбразурами и воротами. После этого Виктор написал кончанским письмо. <br>«Вы, кончанские, кузнецы косоглазые, мышь подковали, мы вас так отколотим, что будете помнить. Приходите, мы вас дожидаемся в крепости. Комендант, гимназист второго класса Виктор Бабкин». <br>Письмо это прибили к палке, Мишка Коряшонок понес его на деревню и воткнул в сугроб у Артамоновой избы. Семка, Ленька и Артамошка-меньшой, Алешка, Ванька Черные Уши и Петрушка, бобылев племянник, влезли на сугроб около палки и долго грозились кончанским, кидали на их сторону котяши и потом пошли с Мишкой Коряшонком и сели с ним в крепость. <br>Виктор велел катать комья и шары. Все это разложили внутри крепости вдоль стен, воткнули на башне палку с пучком камыша и стали ждать. <br>Пришел Никита, осмотрел укрепление, заложил руки в карманы: <br>— Никто к вам не придет, крепость ваша никуда не годится, я с вами играть не буду, пойду домой. <br>— С девчонкой связался, — крикнул ему Виктор со стены, — кавалер! <br>Артамоновы сыновья громко засмеялись, Ванька Черные Уши засвистал в согнутый палец. Никита сказал: <br>— Была бы охота, я бы вас всех раскидал с вашей крепостью, рук не стоит марать, — показал Виктору язык и пошел через пруд к дому. <br>Вслед ему полетели комья снегу, — он даже не обернулся. <br>В крепости ждали недолго: из-за занесенных ометов, со стороны деревни, показались кончанские. Они шли прямо на крепость, увязая по колено в снегу. Кончанских было человек пятнадцать. <br>Виктор стал говорить, что наколотит дров из кончанских, пошмыгивал покрасневшим от мороза носом. Глаза у него бегали. Кончанские подошли и расположились перед воротами крепости, иные сели на снег. Приплелся с ними и маленький мальчик в мамкином платке. Кончанских привел Степка Карнаушкин. Оглядев крепость, он подошел к самой стене и сказал: <br>— Дайте нам этого мальчишку со светлыми пуговицами, мы ему уши снегом натрем… <br>Виктор озабоченно шмыгнул. Мишка шепнул: «Кидай в него глыбой, кидай!» Виктор поднял ком снега, кинул и промахнулся. Карнаушкин отступил к своим. Кончанские вскочили и начали катать снег. Из крепости в них полетели комья. Артамоновы сыновья кидались очень ловко. Они сразу же сшибли с ног маленького мальчика в мамкином платке. Кончанские стали отвечать. Снежки полетели с обеих сторон тучей. На башне повалился шест со значком. Ванька Черные Уши упал со стены и сдался кончанским. Вдруг с Виктора сбили фуражку и другим комом ударили в лицо. Кончанские завыли, завизжали, засвистали, пошли на приступ… <br>Стена была проломлена, защитники крепости побежали через камыши по льду пруда.</p> <h4 id="glava15">Что было в вазочке на стенных часах</h4> <p>Никита сам не понимал, почему ему скучно играть с мальчишками. Он вернулся домой, разделся и, проходя через комнаты, услышал, как Лиля говорила: <br>— Мамочка, дайте мне, пожалуйста, чистенькую тряпочку. У новой куклы, Валентины, разболелась нога, я беспокоюсь за ее здоровье. <br>Никита остановился и снова, как во все дни, почувствовал счастье. Оно было так велико, что казалось, будто где-то внутри у него вертится, играет нежно и весело музыкальный ящичек. <br>Никита пошел в кабинет, сел на диван, на то место, где позавчера сидела Лиля, и, прищурившись, глядел на расписанные морозом стекла. Нежные и причудливые узоры эти были как из зачарованного царства, — оттуда, где играл неслышно волшебный ящик. Это были ветви, листья, деревья, какие-то странные фигуры зверей и людей. Глядя на узоры, Никита почувствовал, как слова какие-то сами собой складываются, поют, и от этого, от этих удивительных слов и пения, волосам у него стало щекотно на макушке. <br>Никита осторожно слез с дивана, отыскал на столе у отца четвертушку бумаги и большими буквами начал писать стихотворение: <br>Уж ты лес, ты мой лес, <br>Ты волшебный мой лес, <br>Полный птиц и зверей <br>И веселых дикарей… <br>Я люблю тебя, лес… <br>Так люблю тебя, лес… <br>Но дальше про лес писать было трудно. Никита грыз ручку, глядел в потолок. Да и написанные слова были не те, что сами напевались только что, просились на волю. <br>Никита перечел стихотворение. Оно все-таки ему нравилось. Он сложил бумажку в восемь раз, сунул ее в карман и пошел в столовую, где у окна шила Лиля. Рука его, державшая в кармане бумажку, вспотела, но он так и не решился показать стишок. <br>В сумерки вернулся Виктор, посиневший от холода и с распухшим носом. Анна Аполлосовна всплеснула руками: <br>— Опять нос ему разбили! С кем ты дрался? Отвечай мне сию минуту. <br>— Ни с кем я не дрался, просто нос сам распух, — мрачно ответил Виктор, ушел к себе и лег на кровать. <br>К нему явился Никита и стал у печки. В зеленоватом небе зажглись, точно от укола иголочкой, несколько звезд. Никита сказал: <br>— Хочешь, я тебе один стишок прочту, про лес? Виктор дернул плечом, положил ноги на спинку кровати: <br>— Ты этому Степке Карнаушкину так и скажи, — пусть он мне лучше не попадается. <br>— Знаешь, — сказал Никита, — в этих стихах лес один описывается. Этот лес такой, что его нельзя увидать, но все про него знают… Если тебе грустно, прочти про этот лес, и все пройдет. Или, знаешь, бывает, во сне привидится что-то страшно хорошее, не поймешь что, но хорошее, — проснешься и никак не можешь вспомнить… Понимаешь? <br>— Нет, не понимаю, — ответил Виктор, — и стихов твоих не хочу слушать. <br>Никита вздохнул, постоял у печи и вышел. В большой прихожей, освещенной горящей печью, против печи, на сундуке, покрытом волчьим мехом, сидела Лиля и глядела, как пляшет огонь. <br>Никита сел рядом с ней на сундук. В прихожей пахло печным теплом, шубами и сладковато-грустным запахом старинных вещей из ящиков огромного комода. <br>— Давайте с вами разговаривать, — задумчиво проговорила Лиля, расскажите мне что-нибудь интересное. <br>— Хотите, я расскажу, какой я недавно сон видел? <br>— Да, про сон расскажите, пожалуйста. <br>Никита начал рассказывать сон про кота, про ожившие портреты и про то, как он летал и что видел, летая под потолком. Лиля внимательно слушала, держа на коленях куклу, у которой был сделан компресс. <br>Когда он кончил рассказывать, она повернулась к нему, глаза ее были раскрыты от страха и любопытства. Она спросила шепотом: <br>— Что же было в вазочке? <br>— Не знаю. <br>— Наверное, там было что-нибудь интересное. <br>— Но ведь это я во сне видел. <br>— Ах, все равно, — надо было посмотреть. Вы — мальчик, вы ничего не понимаете. Скажите, а такая вазочка у вас есть на самом деле? <br>— Часы у нас есть на самом деле, а вазочку я не помню. Часы в кабинете у дедушки стоят, сломанные. <br>— Пойдемте посмотрим. <br>— Там темно. <br>— Мы фонарик с елки возьмем. Принесите фонарик, ну, пожалуйста. <br>Никита побежал в гостиную, снял с елки фонарик со слюдяными цветными окошечками, зажег его и вернулся в прихожую. <br>Лиля накинула на себя большой пуховый платок. Дети, крадучись, вышли в коридор и прошмыгнули на летнюю половину. В темном высоком зале густым инеем были запушены окна, на них от лунного света лежали тени ветвей. Было холодновато, пахло гнилыми яблоками. Дубовые половинки дверей в соседнюю темную комнату были приотворены. <br>— Часы там? — спросила Лиля. <br>— Еще дальше, в третьей комнате. <br>— Никита, вы ничего не боитесь? <br>Никита потянул дверь, она жалобно заскрипела, и звук этот гулко раздался в пустых комнатах. Лиля схватила Никиту за руку. Фонарик задрожал, и красные и синие лучи его полетели по стенам. <br>На цыпочках дети вошли в соседнюю комнату. Здесь лунный свет сквозь окна лежал голубоватыми квадратами на паркете. У стены стояли полосатые кресла, в углу — диван раскорякой. У Никиты закружилась голова, — точно такою он уже видел однажды эту комнату. <br>— Они смотрят, — прошептала Лиля, показывая на два темные портрета на стене-на старичка и старушку. <br>Дети перебежали комнату и открыли вторую дверь. Кабинет был залит ярким лунным светом. Поблескивали стеклянные дверцы шкафов и золото на переплетах. Над очагом, вся в свету, глядела на вошедших дама в амазонке, улыбаясь таинственно. <br>— Кто это? — спросила Лиля, придвигаясь к Никите. Он ответил шепотом: <br>— Это она. <br>Лиля кивнула головой и вдруг, оглядываясь, вскрикнула: <br>— Вазочка, смотрите же, Никита, вазочка! <br>Действительно, — в глубине кабинета, на верху старинных, красного дерева, часов с неподвижным диском маятника стояла между двух деревянных завитушек бронзовая вазочка со львиной мордой. Никита никогда ее почему-то не замечал, а сейчас узнал: это была вазочка из его сна. <br>Он подставил стул к часам, вскочил на него, поднялся на цыпочки, засунул палец в вазочку и на дне ее ощупал пыль и что-то твердое. <br>— Нашел! — воскликнул он, зажимая это в кулаке, и спрыгнул на пол. <br>В это время из-за шкафа фыркнуло на него, — блеснули лиловые глаза, выскочил кот, Василий Васильевич, ловивший мышей в библиотеке. <br>Лиля замахала руками, пустилась бежать, за ней побежал Никита, — точно чья-то рука касалась его волос, так было страшно. Перегоняя детей, по лунным квадратам неслышно пронесся Василий Васильевич, опустив хвост. <br>Дети вбежали в прихожую, сели на сундук у огня, едва переводили дыхание со страха. У Лили горели щеки. Глядя Никите прямо в глаза, она сказала: <br>— Ну? <br>Тогда он разжал пальцы. На ладони его лежало тоненькое колечко с синеньким камешком. Лиля молча всплеснула руками. <br>— Колечко! <br>— Это волшебное, — сказал Никита. <br>— Слушайте, что мы с ним будем делать? <br>Никита, нахмурившись, взял ее руку и стал надевать ей колечко на указательный палец. Лиля сказала: <br>— Нет, почему же мне, — посмотрела на камешек, улыбнулась, вздохнула и, обхватив Никиту за шею, поцеловала его. <br>Никита так покраснел, что пришлось отойти от печки. Собрав все присутствие духа, он проговорил: <br>— Это тоже вам, — вытащил из кармана смятую, сложенную в восемь раз бумажку, где были написаны стихи про лес, и подал ее Лиле. <br>Она развернула, стала читать, шевеля губами, и потом сказала задумчиво: <br>— Благодарю вас, Никита, эти стихи мне очень нравятся.</p> <h4 id="glava16">Последний вечер</h4> <p>За вечерним чаем матушка несколько раз переглядывалась с Анной Аполлосовной и пожимала плечами. Аркадий Иванович с ничего не выражающим лицом сидел, уткнувшись в свой стакан, так, будто режьте его, — он все равно не скажет ни слова. Анна Аполлосовна, окончив пятую чашку со сливками и горячими сдобными лепешками, очистила от чашек, тарелок и крошек место перед собою, положила на скатерть большую руку, ладонью вниз, и сказала густым голосом: <br>— Нет, и нет, и нет, мать моя, Александра Леонтьевна. Я сказала, значит, ножом отрезано; хорошенького понемножку. Вот что, дети, — она повернулась и ткнула указательным пальцем Виктора в спину, чтобы он не горбился, — завтра понедельник, вы это, конечно, забыли. Кончайте пить чай и немедленно идите спать. Завтра чуть свет мы уезжаем. <br>Виктор молча вытянул губы дальше своего носа. Лиля быстро опустила глаза и стала нагибаться над чашкой. У Никиты сразу застлало глаза, пошли лучи от язычка лампы. Он отвернулся и стал глядеть на Василия Васильевича. <br>Кот сидел на чисто вымытом полу, выставил заднюю ногу пистолетом и вылизывал ее, щуря глаза. Коту было не скучно и не весело, торопиться некуда, — «завтра, — думал он, — у вас, у людей, — будни, начнете опять решать арифметические задачи и писать диктант, а я, кот, праздников не праздновал, стихов не писал, с девочкой не целовался, — мне и завтра будет хорошо». <br>Виктор и Лиля кончили пить чай. Взглянув на густые, начавшие уже пошевеливаться брови матери, простились и вместе с Никитой пошли из столовой. Анна Аполлосовна крикнула вдогонку: <br>— Виктор! <br>— Что, мама? <br>— Как ты идешь! <br>— А что? <br>— Ты идешь, как на резинке тащишься. Уходи бодро. Не колеси по комнате, дверь — вот она. Выпрямись… На что ты будешь годен в жизни, не понимаю! <br>Дети ушли. В теплой и полутемной прихожей, где мальчикам нужно было поворачивать направо, Никита остановился перед Лилей и, покусывая губы, сказал: <br>— Вы летом к нам приедете? <br>— Это зависит от моей мамы, — тоненьким голосом ответила Лиля, не поднимая глаз. <br>— Будете мне писать? <br>— Да, я вам буду писать письма, Никита. <br>— Ну, прощайте. <br>— Прощайте, Никита. <br>Лиля кивнула бантом, подала руку, кончики пальцев, и пошла к себе, не оборачиваясь; пряменькая, аккуратная. Ничего нельзя было понять, глядя ей вслед. «Очень, очень сдержанный характер», — как говорила про нее Анна Аполлосовна. <br>Покуда Виктор ворчал, укладывая в корзинку книжки и игрушки, отклеивал и прятал в коробочку какие-то картиночки, лазил под стол, разыскивая перочинный ножик, — Никита не сказал ни слова; быстро разделся, закрылся с головой одеялом и притворился, что засыпает. <br>Ему казалось, что всему на свете — конец. В опускающейся на глаза дремоте в последний раз появился, как тень на стене, огромный бант, которого он теперь не забудет во всю жизнь. Сквозь сон он слышал какие-то голоса, кто-то подходил к его постели, затем голоса отдалились. Он увидел теплые лапчатые листья, большие деревья, красноватую дорожку сквозь густую, легко расступающуюся перед ним заросль. Было удивительно сладко в этом красноватом от света, странном лесу, и хотелось плакать от чего-то небывало грустного. Вдруг голова краснокожего дикаря в золотых очках высунулась из лопухов. «А, ты все еще спишь», — крикнула она громовым голосом. <br>Никита раскрыл глаза. На лицо его падал горячий утренний свет. Перед кроватью стоял Аркадий Иванович и похлопывал себя по кончику носа карандашом. <br>— Вставай, вставай, разбойник.</p> <h4 id="glava17">Разлука</h4> <p>В январе отец Никиты, Василий Никитьевич, прислал письмо. <br>«…Я в отчаянии, что дело о наследстве задерживает меня еще надолго, милая Саша, — выясняется, что мне придется поехать в Москву хлопотать. Во всяком случае, великим постом я буду с вами…» <br>Матушка сильно загрустила над письмом и вечером, показывая его Аркадию Ивановичу, говорила: <br>— Бог с ним, с этим наследством, если из-за него столько неприятностей; всю зиму живем в разлуке. Вот мне даже кажется, что Никита уже начал забывать отца. <br>Она отвернулась и стала глядеть в черное замерзшее окно. За ним была глухая ночь, такая морозная, что в саду трещали деревья и громко, так, что все вздрагивало, трескались балки на чердаке, а поутру на снегу находили мертвых воробьев. Матушка легонько вытерла глаза платком. <br>— Да, разлука, разлука, — проговорил Аркадий Иванович и задумался, должно быть, о своей собственной разлуке, — его рука потянулась в карман за письмом. <br>Никита в это время рисовал географическую карту Южной Америки, сегодня с матушкой было долгое объяснение, она волновалась и доказывала ему, что за праздники он обленился и опустился, готовит из себя, очевидно, волостного писаря или телеграфиста на станции Безенчук. «Вечером вместо глупых картинок, — сказала она, — будешь у меня рисовать Южную Америку». <br>Никита рисовал Америку и думал, — неужели он забыл отца? Нет. На месте реки Амазонки, там, где скрестились долгота и широта, он видел краснощекое, с блестящими глазами и блестящими зубами, веселое лицо отца — темная борода на две стороны, громкий похохатывающий голос. Можно было часами глядеть ему в рот, помирая со смеха, когда он рассказывает. Матушка частенько упрекала его в беспечности и легкомыслии, но это происходило от его слишком живого характера. Вдруг, например, отцу придет мысль, что лягушки, которыми были полны все три усадебные пруда, пропадают даром, и он целыми вечерами говорит о том, как их нужно откармливать, выращивать, холить и в бочках отсылать в Париж. «Вот ты смеешься, — говорил он матушке, смеявшейся до слез над этими рассказами, — а вот увидишь, что я разбогатею на лягушках». Отец велел городить в пруду садки, варил месиво для прикорму и приносил пробных лягушек домой, покуда матушка не заявила, что либо она, либо лягушки, которых она боится до смерти, и что ей противно жить, когда этой гадости полон дом. Однажды отец поехал в город и прислал оттуда с обозом старые дубовые двери и оконные рамы и письмо: «Милая Саша, случайно мне удалось очень выгодно купить партию рам и дверей. Это тем более кстати, что, помнишь, ты мечтала построить павильон на тополевой горке. Я уже говорил с архитектором, он советует павильон строить зимний, чтобы жить в нем и зимой. Я заранее в восторге, ведь наш дом стоит в такой колдобине, что из окон — никакого виду». Матушка только расплакалась; за эти три месяца не заплачено до сих пор жалованья Аркадию Ивановичу, и вдруг новые расходы… От постройки павильона она отказалась наотрез, и рамы и двери так и остались гнить в сарае. Или вдруг на отца нападет горячка — улучшать сельское хозяйство, — тоже беда: выписываются из Америки машины, он сам привозит их со станции, сердится, учит рабочих, как нужно управлять, на всех кричит: «Черти окаянные, осторожнее!» <br>По прошествии небольшого времени матушка спрашивает отца: <br>— Ну, что твоя необыкновенная сноповязалка? <br>— А что? — отец барабанит в окно пальцами. — Великолепная машина. <br>— Я видела, — она стоит в сарае. <br>Отец дергает плечом, быстро разглаживает бороду на две стороны. Матушка спрашивает кротко: <br>— Она уже сломана? <br>— Эти болваны американцы, — фыркнув, говорит отец, — выдумывают машины, которые ежеминутно ломаются. Я тут ни при чем. <br>Рисуя реку Амазонку с притоками, Никита с любовью и нежным весельем думал об отце. Совесть его была спокойна, — матушка напрасно сказала, что он его забыл. <br>Вдруг в стене треснуло, как из пистолета. Матушка громко ахнула, уронила на пол вязанье. Под комодом хрюкнул и задышал со злости еж Ахилка. Никита посмотрел на Аркадия Ивановича, который притворялся, что читает, на самом деле глаза его были закрыты, хотя он не спал. Никите стало жалко Аркадия Ивановича: бедняк, все думает о своей невесте, Вассе Ниловне, городской учительнице. Вот она, разлука-то! <br>Никита подпер щеку кулаком и стал думать теперь о своей разлуке. На этом месте у стола сидела Лиля, и сейчас ее нет. Какая грусть, — была, и нет. А вот — пятно на столе, где она пролила гуммиарабик. А на этой стене была когда-то тень от ее банта. «Пролетели счастливые дни». У Никиты защипало в горле от этих необыкновенно грустных, сейчас им выдуманных слов. Чтобы не забыть их, он записал внизу под Америкой: «Пролетели счастливые дни» — и, продолжая рисовать, повел реку Амазонку совсем уже не в ту сторону, — через Парагвай и Уругвай к Огненной Земле. <br>— Александра Леонтьевна, я думаю, вы правы: этот мальчик готовит себя в телеграфисты на станцию Безенчук, — спокойным голосом, от которого полезли мурашки, проговорил Аркадий Иванович, уже давно смотревший, что выделывает с картой Никита.</p> <h4 id="glava18">Будни</h4> <p>Морозы становились все крепче. Ледяными ветрами осыпало иней с деревьев. Снега покрылись твердым настом, по которому иззябшие и голодные волки, в одиночку и по двое, подходили по ночам к самой усадьбе. <br>Чуя волчий дух, Шарок и Каток от тоски начинали скулить, подвывать, лезли под каретник и выли оттуда тонкими, тошными голосами — у-у-у-у-у… <br>Волки переходили пруд и стояли в камышах, нюхая жилой запах усадьбы. Осмелев, пробирались по саду, садились на снежной поляне перед домом и, глядя светящимися глазами на темные замерзшие окна, поднимали морды в ледяную темноту и сначала низко, будто ворча, потом все громче, забирая голодной глоткой все выше, начинали выть, не переводя духу, — выше, выше, пронзительнее… <br>От этих волчьих воплей Шарок и Каток зарывались мордой в солому, лежали без чувств под каретником. На людской плотник Пахом ворочался на печи под овчинным тулупом и бормотал спросонок: <br>— О Господи, Господи, грехи наши тяжкие. <br>В доме были будни. Вставали все очень рано, когда за синевато-черными окнами проступали и разливались пунцовые полосы утренней зари и пушистые стекла светлели понемногу, синели вверху. <br>В доме стучали печными дверцами. На кухне еще горела керосиновая жестяная лампа. Пахло самоваром и теплым хлебом. За утренним чаем не засиживались. Матушка очищала в столовой стол и ставила швейную машину. Приходила домашняя швея, выписанная из села Пестравки, — кривобокенькая, рябенькая Соня, с выщербленным от постоянного перегрызания нитки передним зубом, и шила вместе с матушкой тоже какие-то будничные вещи. Разговаривали за шитьем вполголоса, с треском рвали коленкор. Швея Софья была такая скучная девица, словно несколько лет валялась за шкафом, — ее нашли, почистили немного и посадили шить. <br>Аркадий Иванович за эти дни приналег на занятия и сделал, — как он любил выражаться, — скачок: начал проходить алгебру — предмет в высшей степени сухой. <br>Уча арифметику, по крайней мере можно было думать о разных бесполезных, но забавных вещах: о заржавленных, с дохлыми мышами бассейнах, в которые втекают три трубы, о каком-то, в клеенчатом сюртуке, с длинным носом, вечным «некто», смешавшем три сорта кофе или купившем столько-то золотников меди, или все о том же несчастном купце с двумя кусками сукна. Но в алгебре не за что было зацепиться, в ней ничего не было живого, только переплет ее пахнул столярным клеем, да, когда Аркадий Иванович объяснял ее правила, наклоняясь над стулом Никиты, в чернильнице отражалось его лицо, круглое, как кувшин. <br>Рассказывая по истории, Аркадий Иванович вставал спиною к печке. На белых изразцах его черный сюртук, рыжая бородка и золотые очки были чудо как хороши. Рассказывая, как Пипин Короткий в Суассоне разрубил кружку, Аркадий Иванович с размаху резал воздух ладонью. <br>— Ты должен себе усвоить, — говорил он Никите, — что такие люди, как Пипин Короткий, отличались непоколебимой волей и мужественным характером. Они не отлынивали, как некоторые, от работы, не таращили поминутно глаз на чернильницу, на которой ничего не написано, они даже не знали таких постыдных слов, как «я не могу» или «я устал». Они никогда не крутили себе на лбу вихра, вместо того чтобы усваивать алгебру. Поэтому вот, — он поднимал книгу с засунутым в середину ее пальцем, — до сих пор они служат нам примером… <br>После обеда обычно матушка говорила Аркадию Ивановичу: <br>— Если сегодня опять двадцать градусов — Никита гулять не пойдет. <br>Аркадий Иванович подходил к окну и дышал на стекло в том месте, где снаружи был привинчен градусник. <br>— Двадцать один с половиной, Александра Леонтьевна. <br>— Ну, вот, я так и знала, — говорила матушка, — поди, Никита, займись чем-нибудь. <br>Никита шел к отцу в кабинет, залезал на кожаный диван, поближе к печке, и раскрывал волшебную книгу Фенимора Купера. <br>В теплом кабинете было так тихо, что в ушах начинался едва слышный звон. Какие необыкновенные истории можно было выдумывать в одиночестве, на диване, под этот звон. Сквозь замерзшие стекла лился белый свет. Никита читал Купера; потом, насупившись, подолгу, без начала и конца, представлял себе зеленые, шумящие под ветром травяными волнами, широкие прерии; пегих мустангов, ржущих на всем скаку, обернув веселую морду; темные ущелья Кордильеров; седой водопад и над ним — предводителя гуронов — индейца, убранного перьями, с длинным ружьем, неподвижно стоящего на вершине скалы, похожей на сахарную голову. В лесной чащобе, в корнях гигантского дерева, на камне сидит он сам — Никита, подперев кулаком щеку. У ног дымится костер. В чащобе этой так тихо, что слышно, как позванивает в ушах. Никита здесь в поисках Лили, похищенной коварно. Он совершил много подвигов, много раз увозил Лилю на бешеном мустанге, карабкался по ущельям, ловким выстрелом сбивал с сахарной головы предводителя гуронов, и тот каждый раз снова стоял на том же месте; Никита похищал и спасал и никак не мог окончить спасать и похищать Лилю. <br>Когда мороз и матушка позволяли высовывать нос из дома, Никита уходил бродить по двору один. Прежние игры с Мишкой Коряшонком надоели ему, да и Мишка теперь сидел больше на людской, играл в карты — в носы или в хлюст, когда проигравшего таскали за волосы. <br>Никита подходил к колодцу и вспоминал: вот отсюда он увидел в окне дома единственный на свете голубой бант. Окно сейчас пусто. А вот у каретника Шарок и Каток раскопали под снегом дохлую галку, — это была та самая галка: присев около нее, Лиля говорила: «Как мне жалко, Никита, посмотрите — мертвая птичка». Никита отнял галку у собак, отнес за погребицу и закопал в сугробе. <br>Проходя по плотине, Никита вспомнил, как он шел здесь ночью, после елки, под огромными, прозрачными в лунном свете ветлами, и сбоку скользила его тень. Почему тогда он так мало дорожил тем, что с ним случилось? Надо было бы тогда внимательно, закрыв глаза, почувствовать, — какое было счастье. А сейчас: колючий ветер шумит в мерзлых, черных ветлах, на пруду совсем замело ледяную горку, с нее он и Лиля скатились тогда на салазках, Лиля молчала, зажмурилась, крепко вцепилась в бочки салазок. Все следы замело снегом. <br>Никита уходил по хорошо державшему насту за двор, туда, где с севера намело сугробы вровень с соломенными крышами. Отсюда было видно все ровное белое поле, — пустыня, сливающаяся морозной мглой с небом. Тянуло, как дымком, поземкой. Отдувало полу бараньего полушубка. С гребня сугроба порошило снегом. Никита и сам не знал, почему хочется ему стоять и глядеть на эту пустыню. <br>Матушка стала замечать, что Никита ходит скучный, и говорила об этом с Аркадием Ивановичем. Решено было отменить занятия по алгебре, пораньше отсылать Никиту спать и «закатить ему», как очень неумно выразился Аркадий Иванович, — касторки. <br>Все эти меры были приняты. По наблюдению Аркадия Ивановича, Никита повеселел. Но настоящий целитель пришел через три недели: сильный сырой ветер, с юга, закутавший поля, сад и усадьбу серой мглой, с бешено несущимися над самой землей рваными облаками.</p> <h4 id="glava19">Грачи</h4> <p>В воскресенье на людской играли в карты рабочий Василий, Мишка Коряшонок, Лекся-подпасок и Артем — огромного роста сутулый мужик с длинным кривым носом. Он был бобыль, безлошадный, весь век в батраках, и все хотел жениться, а девки за него не шли. На днях от стал приглядываться к Дуняше, румяной красивой девушке, смотревшей за молочным хозяйством. Она целый день летала со скотного двора на погребицу, на кухню, гремела узкими цинковыми ведрами, от нее всегда хорошо пахло парным молоком, и когда шел снег, то казалось, — на щеках у нее шипели снежинки. Девушка она была смешливая. Артем, где бы он ни был, — вез ли с гумна мякину, или чистил овцам ясли, завидев Дуняшу, втыкал вилы и шел к ней, вышагивая на длинных ногах, как верблюд. Подойдя к Дуняше, снимал шапку и кланялся: <br>— Здравствуй, Дуня. <br>— Здравствуй. — Дуняша ставила ведра, закрывала фартуком рот. <br>— Все насчет молока бегаешь, Дуня? <br>Тогда Дуняша приседала, — сил не было, смешно, — подхватывала ведра и по обледенелой тропке в снегу летела на погребицу, бухала ведра на пол, говорила скороговоркой ключнице Василисе: «Верблюд опять просит, чтобы за него замуж идти, вот, матушки мои, умру!» — и так звонко смеялась, — по всему двору было слышно. <br>Никита пришел на людскую. Сегодня варили похлебку из бараньих голов, хорошо пахло бараниной и печеным хлебом. У дверей, где над шайкой висел глиняный рукомойник с носиком, натопали с улицы сырого снегу. У печи на лавке сидел Пахом, черные волосы его падали на рябой лоб, на сердитые брови. Он подшивал голенище: осторожно шилом протыкал кожу, отнеся голову, щурился, нацеливался свиной щетинкой на конце дратвы, протыкал и, зажав голенище между колен, тянул дратву за два конца. На Никиту он покосился из-под бровей, — очень был сердит: сегодня поругался со стряпухой, — она повесила сушить и прожгла его портянки. <br>У стола сидели игроки в чистых, по воскресному делу, рубашках, с расчесанными маслом волосами. Один Артем был в дырявом армяке и нечесаный: некому за ним было присмотреть, простирать рубашки. Игроки сильно щёлкали липкими, пахучими картами, приговаривая: <br>— Замирил, да под тебя — десять. <br>— Замирил, да под тебя еще полсотни. <br>— А вот это видел? <br>— А ты это видел? <br>— Хлюст. <br>— Эх! <br>— Ну, Артем, держись! <br>— Как так я держись? — говорил Артем, удивленно глядя в карты. Неправильно, ошибка. <br>— Подставляй нос. <br>Артем брал в каждую руку по карте и закрывал ими глаза. <br>Василий, рабочий, тремя картами начинал бить с оттяжкой по Артемину длинному носу. Остальные игроки глядели, считали носы, сердито кричали на Артема, чтобы он не ворочался. <br>Никита сел играть и сейчас же проиграл, — ему всыпали пятнадцать носов. В это время Пахом, положив голенище и сапожный инструмент под лавку, сказал сурово: <br>— Иные бы уж от обедни вернулись, а эти, — лба не перекрестили, — в карты. Только и глядят скоромное жрать… Степанида, — закричал он, поднимаясь и идя к рукомойнику, — собирай обедать! <br>На кухне Степанида, стряпуха, с испугу уронила крышку с чугуна. Рабочие собрали карты. Василий, повернувшись в угол, к бумажной, в тараканьих следах, иконке, стал креститься. <br>Степанида внесла деревянную чашку с бараньими черепами; от них, застилая отвороченное лицо стряпухи, валил пахучий пар. Рабочие молча и серьезно сели к столу, разобрали ложки. Василий начал резать хлеб длинными ломтями, раздавал каждому по ломтю, потом стукнул по чашке, и началась еда. Вкусна была похлебка из бараньих голов. <br>Пахом к столу не сел, взял только ломоть и пошел опять к печи, на лавку. Стряпуха принесла ему горячей картошки и деревянную солоницу. Он ел постное. <br>— Портянки, — сказал ей Пахом, осторожно разламывая дымящуюся картошку и окуная половину ее в соль, — портянки сожгла, опять-таки ты баба, опять-таки — дура. Вот что… <br>Никита вышел на двор. День был мглистый. Дул мокрый, тяжелый ветер. На сером, крупичатом, как соль, снегу желтел проступивший навоз. Навозная, в лужах, заворачивающая к плотине, санная дорога была выше снега. Бревенчатые стены дворов, потемневшие соломенные крыши, голые деревья, большой деревянный некрашеный дом — все это было серое, черное, четкое. <br>Никита пошел к плотине. Еще издали слышался шум мокрых деревьев, будто вдалеке шумела вода в шлюзах. Качающиеся вершины ветел были закутаны низко летящими рваными облаками. В облаках, среди мотающихся сучьев, взлетали, кружились, кричали горловыми тревожными голосами черные птицы. <br>Никита стоял, задрав голову, раскрыв рот. Эти птицы будто взялись из сырого, густого ветра, будто их нанесло вместе с тучами, и, цепляясь за шумящие ветлы, они кричали о смутном, о страшном, о радостном, — у Никиты захватывало дыхание, билось сердце. <br>Это были грачи, прилетевшие с первой весенней бурей на старые места, к разоренным гнездам. Началась весна.</p> <h4 id="glava20">Домик на колесах</h4> <p>Три дня дул мокрый ветер, съедая снега. На буграх оголилась черными бороздами пашня. В воздухе пахло талым снегом, навозом и скотиной. Когда отворяли ворота на скотном дворе, коровы выходили к колодцу, тесня друг друга, стуча рогами и громко мыча. Бык Баян свирепо ревел, нюхая весенний ветер. Едва-едва Мишка Коряшонок и Лекся в два кнута загоняли скотину обратно в разбухшие навозом дворы. Отворяли ворота конского загона, — лошади выходили сонные, будто пьяные, с потемневшей, линявшей шерстью, с отвислыми грязными гривами, с раздутыми животами. Веста жеребилась в клети, рядом с конюшней. Без толку суетясь и крича, летали над крышами мокрые галки. На задах, за погребицей, вороны ходили вокруг обнажившейся из-под снега падали. А деревья все шумели, шумели тяжелым, тревожным шумом. Над плотиной, в ветлах, в тучах, летали, кричали грачи. <br>У Никиты болела голова все эти дни. Сонный, встревоженный, бродил он по двору, по разбухшим дорогам, уходил на гумно, где от початых ометов мякины пахло хлебной пылью и мышами. Ему было мутно и тревожно, точно что-то должно произойти страшное, то, чего нельзя понять и простить. Вся земля, животные, скот, птицы перестали быть понятными ему, близкими, — стали чужими, враждебными, зловещими. Что-то должно было случиться, — непонятное, такое грешное, что хоть умри. И все же его, сонного и одурелого от ветра, запаха падали, лошадиных копыт, навоза, рыхлого снега, мучило любопытство, тянуло ко всему этому. <br>Когда он возвращался домой, мокрый, одичавший, пахнущий собакой, матушка глядела на него внимательно, неласково, осуждающе. Он не понимал, за что сердится она, и это еще более подбавляло мути, мучило Никиту. Он ничего плохого не сделал за эти дни, а все-таки было тревожно, будто он тоже виноват в каком-то ни с того ни с сего начавшемся во всей земле преступлении. <br>Никита шел вдоль омета, с подветренной стороны. В этом омете еще остались норы, выкопанные рабочими и девками поздней осенью, когда домолачивали последние скирды пшеницы. В норы и пещеры в глубине омета люди залезали спать на ночь. Никита вспомнил, какие он слышал разговоры там, в темноте теплой пахучей соломы. Омет показался ему страшным. <br>Никита подошел к стоящей невдалеке от гумна, в поле, плугарской будке — дощатому домику на колесах. Дверца его, мотаясь на одной петле, уныло поскрипывала. Домик был пустынный. Никита взобрался в него по лесенке в пять жердочек. Внутри было маленькое окошечко в четыре стеклышка. На полу еще лежал снег. Под крышей, у стены, на полочке еще с прошлой осени валялись изгрызанная деревянная ложка, бутылка из-под постного масла и черенок от ножа. Посвистывал ветер над крышей. Никита стоял и думал, что вот он теперь один-одинешенек, его никто не любит, все на него сердятся. Все на свете — мокрое, черное, зловещее. У него застлало глаза, стало горько: еще бы, — один на всем свете, в пустой будке… <br>— Господи, — проговорил Никита вполголоса, и сразу по спине побежали холодные мурашки, — дай, Господи, чтобы было опять все хорошо. Чтобы мама любила, чтобы я слушался Аркадия Ивановича… Чтобы вышло солнце, выросла трава… Чтобы не кричали грачи так страшно… Чтобы не слышать мне, как ревет бык Баян… Господи, дай, чтобы мне было опять легко… <br>Никита говорил это, кланяясь и торопливо крестясь. И когда он так помолился, глядя на ложку, бутылку и черенок от ножа, — ему на самом деле стало легче. Он постоял еще немного в этом полутемном домике с крошечным окошком и пошел домой. <br>Действительно, домик помог: в прихожей, когда Никита раздевался, проходившая мимо матушка взглянула на него, как всегда в эти дни, внимательно строгими серыми глазами и вдруг нежно улыбнулась, провела ладонью Никите по волосам и сказала: <br>— Ну, что, набегался? Хочешь чаю?</p> <h4 id="glava21">Необыкновенное появление Василия Никитьевича</h4> <p>Ночью, наконец, хлынул дождь, ливень, и так застучало в окно и по железной крыше, что Никита проснулся, сел в кровати и слушал улыбаясь. <br>Чудесен шум ночного дождя. «Спи, спи, спи», — торопливо барабанил он по стеклам, и ветер в темноте порывами рвал тополя перед домом. <br>Никита перевернул подушку холодной стороной вверх, лег опять и ворочался под вязаным одеялом, устраиваясь как можно удобнее. «Все будет ужасно, ужасно хорошо», — думал он и проваливался в мягкие теплые облака сна. <br>К утру дождь прошел, но небо еще было в тяжелых сырых тучах, летевших с юга на север. Никита взглянул в окно и ахнул. От снега не осталось и следа. Широкий двор был покрыт синими, рябившими под ветром лужами. Через лужи, по измятой бурой траве, тянулась навозная, не вся еще съеденная дождем дорога. Разбухшие лиловые ветви тополей трепались весело и бойко. С юга между разорванных туч появился и со страшной быстротой летел на усадьбу ослепительный лазурный клочок неба. <br>За чаем матушка была взволнована и все время поглядывала на окна. <br>— Пятый день нет почты, — сказала она Аркадию Ивановичу, — я ничего не понимаю… Вот — дождался половодья, теперь все дороги станут на две недели… Такое легкомыслие, ужасно! <br>Никита понял, что матушка говорила про отца, — его ждали теперь со дня на день. Аркадий Иванович пошел разговаривать с приказчиком, — нельзя ли послать за почтой верхового? — но почти тотчас же вернулся в столовую и сказал громким, каким-то особенным голосом: <br>— Господа, что делается!.. Идите слушать, — воды шумят. <br>Никита распахнул дверь на крыльцо. Весь острый, чистый воздух был полон мягким и сильным шумом падающей воды. Это множество снеговых ручьев по всем бороздам, канавам и водомоинам бежало в овражки. Полные до краев овраги гнали вешние воды в реку. Ломая лед, река выходила из берегов, крутила льдины, выдранные с корнем кусты, шла высоко через плотину и падала в омуты. <br>Лазурное пятно, летевшее на усадьбу, разорвало, разогнало все тучи, синевато-прохладный свет полился с неба, стали голубыми, без дна, лужи на дворе, обозначились ручьи сверкающими зайчиками, и огромные озера на полях и текущие овраги снопами света отразили солнце. <br>— Боже, какой воздух, — проговорила матушка, прижимая к груди руки под пуховой шалью. Лицо ее улыбалось, в серых глазах были зеленые искорки. Улыбаясь, матушка становилась краше всех на свете. <br>Никита пошел кругом двора посмотреть, что там делается. Всюду бежали ручьи, уходя местами под серые крупичатые сугробы, — они ухали и садились под ногами. Куда ни сунься, — всюду вода: усадьба как остров. Никите удалось пробраться только до кузницы, стоящей на горке. По уже провядшему склону он сбежал к оврагу. Приминая прошлогоднюю траву, струилась, текла снеговая, чистая, пахучая вода. Он зачерпнул ее горстью и напился. <br>Дальше по оврагу еще лежал снег в желтых, в синих пятнах. Вода то прорывала в нем русло, то бежала поверх снега: это называлось «наслус», — не дай Бог попасть с лошадью в эту снеговую кашу. Никита шел по траве вдоль воды: вот хорошо бы поплыть по этим вешним водам из оврага в овраг, мимо просыхающих вялых берегов, плыть через сверкающие озера, рябые от весеннего ветра. <br>На той стороне оврага лежало ровное поле, местами бурое, местами еще снеговое, все сверкающее рябью ручьев. Вдалеке, через поле, медленно скакали пятеро верховых на неоседланных лошадях. Передний, оборачиваясь, что-то, видимо, кричал, взмахивая связкой веревок. По пегой лошади Никита признал в нем Артамона Тюрина. Задний держал на плече шест. Верховые проскакали по направлению Хомяковки, деревни, лежащей по ту сторону реки, за оврагами. Это было очень странно, — скачущие без дороги по полой воде мужики. <br>Никита дошел до нижнего пруда, куда по желтому снегу широкой водной пеленой вливался овраг. Вода покрывала весь лед на пруду, ходила коротенькими волнами. Налево шумели ветлы, обмякшие, широкие, огромные. Среди голых их сучьев сидели, качаясь, грачи, измокшие за ночь. <br>На плотине, между корявыми стволами, появился верховой. Он колотил пятками мухрастую лошаденку, заваливался, взмахивая локтями. Это был Степка Карнаушкин, — он что-то крикнул Никите, проскакивая мимо по лужам; комья грязного снега, брызги воды полетели из-под копыт. <br>Ясно, что-то случилось. Никита побежал к дому. У черного крыльца стояла, широко поводя раздутыми боками, карнаушкинская лошаденка, — она мотнула Никите мордой. Он вбежал в дом и сейчас же услышал короткий страшный крик матушки. Она появилась в глубине коридора, лицо ее было искажено, глаза — побелевшие, раскрытые ужасом. За ней появился Степка, и сбоку, из другой двери, выскочил Аркадий Иванович. Матушка не шла, а летела по коридору. <br>— Скорее, скорее, — крикнула она, распахивая дверь на кухню, Степанида, Дуня, бегите в людскую!.. Василий Никитьевич около Хомяковки тонет… <br>Самое страшное было то, что «около Хомяковки». Свет потемнел в глазах у Никиты: в коридоре вдруг запахло жареным луком. Матушка впоследствии рассказывала, что Никита зажмурился и, как заяц, закричал. Но он не помнил этого крика. Аркадий Иванович схватил его и потащил в классную комнату. <br>— Как тебе не стыдно, Никита, а еще взрослый, — повторял он, изо всей силы сжимая ему обе руки выше локтя. — Ну что, ну что, ну что?.. Василий Никитьевич сейчас приедет… Очевидно, — просто попал в канаву, вымок… А маму твою балбес Степка напугал… Честное даю слово, я ему уши надеру… <br>Все же Никита видел, что у Аркадия Ивановича тряслись губы, а зрачки глаз были как точки. <br>В то же время матушка в одном платке бежала к людской, хотя рабочие все уже знали и около каретника, суетясь и шумя, закладывали злого, сильного жеребца Негра в санки без подрезов; ловили на конском загоне верховых лошадей; кто тащил с соломенной крыши багор, кто бежал с лопатой, со связкой веревок; Дуняша летела из дома, держа в охапке бараний тулуп и доху. Пахом подошел к матушке: <br>— Расстарайтесь, Александра Леонтьевна, пошлите Дуньку на деревню за водкой. Как привезем, ему сейчас — водки… <br>— Пахом, я сама с вами поеду. <br>— Никак нет, домой идите, застудитесь. <br>Пахом сел бочком в санки, крепко взял вожжи. «Пускай!» — крикнул он ребятам, державшим под уздцы жеребца. Негр присел в оглоблях, храпнул, рванул и легко понес санки по грязи и лужам. За ним вслед поскакали рабочие, крича и колотя веревками лошадей, сбившихся в кучу. <br>Матушка долго глядела им вслед, опустила голову и медленно пошла к дому. В столовой, откуда было видно поле и за холмом — ветлы Хомяковки, матушка села у окна и позвала Никиту. Он прибежал, обхватил ее за шею, прильнул к плечу, к пуховому платку… <br>— Бог даст, Никитушка, нас минует беда, — проговорила матушка тихо и раздельно и надолго прижалась губами к волосам Никиты. <br>Несколько раз в комнате появлялся Аркадий Иванович, поправлял очки, потирал руки. Несколько раз матушка выходила на крыльцо смотреть: не едут ли? — и снова садилась к окну, не отпускала от себя Никиту. <br>Свет дня уже лиловел перед закатом, оконные стекла внизу, у самой рамы, подернулись тоненькими елочками: к ночи подмораживало. И неожиданно у самого дома зачмокали копыта и появились: Негр с мыльной мордой, Пахом бочком на облучке санок, и в санках, под ворохом тулупа, дохи и кошмы, багровое, среди бараньего меха, улыбающееся лицо Василия Никитьевича, с двумя большими сосульками вместо усов. Матушка вскрикнула, стремительно поднимаясь, — лицо ее задрожало. <br>— Жив! — крикнула она, и слезы брызнули из ее засиявших глаз.</p> <h4 id="glava22">Как я тонул</h4> <p>В столовой, в придвинутом к круглому столу огромном кожаном кресле, сидел отец, Василий Никитьевич, одетый в мягкий верблюжий халат, обутый в чесаные валенки. Усы и влажная каштановая борода его были расчесаны на стороны, красное веселое лицо отражалось в самоваре, самовар же по-особенному, как и все в этот вечер, шумно кипел, щёлкая искрами из нижней решетки. <br>Василий Никитьевич щурился от удовольствия, от выпитой водки, белые зубы его блестели. Матушка хотя и была все в том же сером платьице и пуховом платке, но казалась совсем на себя не похожа, — никак не могла удержаться от улыбки, морщила губы, вздрагивала подбородком. Аркадий Иванович надел новые; для особенных случаев, черепаховые очки. Никита сидел на коленях на стуле и, наваливаясь животом на стол, так и лез отцу в рот. Поминутно вбегала Дуняша, чего-то хватала, приносила, таращилась на барина. Степанида внесла на чугунной сковородке большие лепешки «скороспелки», и они шипели маслом, стоя на столе, — объеденье! Кот Василий Васильевич, задрав торчком хвост, так и ходил, так и кружил около кожаного кресла, терся об него и спиной, и боком, и затылком — урлы-мурлы, — неестественно громко мурлыкая. Еж Ахилка глядел свиной мордой из-под буфета, иголки у него пригладились со лба на спину: значит, тоже был доволен. <br>Отец с удовольствием съел горячую лепешку, — аи да Степанида! — съел, свернув трубочкой, вторую лепешку, — аи да Степанида! — отхлебнул большой глоток чая со сливками, расправил усы и зажмурил один глаз. <br>— Ну, — сказал он, — теперь слушайте, как я тонул. — И он стал рассказывать. — Из Самары выехал я третьего дня. Дело в том, Саша, — он на минуточку сделался серьезным, — что мне подвернулась чрезвычайно выгодная покупка: пристал ко мне Поздюнин, — купи да купи у него каракового жеребца Лорда Байрона. Зачем, говорю, мне твой жеребец? «Поди, говорит, посмотри только». Увидел я жеребца и влюбился. Красавец. Умница. Косится на меня лиловым глазом и чуть не говорит — купи. А Поздюнин пристает, — купи и купи у него также и сани и сбрую… Саша, ты не сердишься на меня за эту покупку? — отец взял руку матушки. — Ну, прости. — Матушка даже глаза закрыла: разве сегодня она могла сердиться, хотя бы он купил самого председателя земской управы Поздюнина. — Ну, так вот, — велел я отвести к себе на двор Лорда Байрона и думаю: что делать? Не хочется мне лошадь одну оставлять в Самаре. Уложил я в чемодан разные подарки, — отец хитро прищурил один глаз, — на рассвете заложили мне Байрона, и выехал я из Самары один. Вначале еще кое-где был снежок, а потом так развезло дорогу, — жеребец мой весь в мыле, — с тела начал спадать. Решил я заночевать в Колдыбани, у батюшки Воздвиженского. Поп меня угостил такой колбасой, — умопомраченье! Ну, хорошо. Поп мне говорит: «Василий Никитьевич, не доедешь, увидишь непременно ночью овраги тронутся». А я во что бы то ни стало — ехать. Так проспорили мы с попом до полночи. Каков он угостил меня наливкой из черной смородины! Честное слово, — если привезти такую наливку в Париж, — французы с ума сойдут… Но об этом как-нибудь после поговорим. Лег я спать, и тут припустился дождик, как из ведра. Ты представляешь, Саша, какая меня взяла досада: сидеть в двадцати верстах от вас и не знать, когда я к вам попаду… Бог с ним и с попом и с наливкой… <br>— Василий, — перебила матушка и строго стала глядеть на него, — я серьезно тебя прошу больше никогда так не рисковать… <br>— Даю тебе честное слово, — не задумываясь, ответил Василий Никитьевич. — Так вот… Утром дождик перестал, поп пошел к обедне, а я велел заложить Байрона и выехал. Батюшки родимые!.. Одна вода кругом. Но жеребцу легче. Едем мы без дороги, по колено в воде, по озерам… Красота… Солнце, ветерок… Сани мои плывут. Ноги промочены. Необыкновенно хорошо! Наконец вижу издалека наши ветлы. Проехал Хомяковку и начал пробовать — где бы легче перебраться через реку… Ах, подлец! Василий Никитьевич ударил кулаком по ручке кресла. — Покажу я этому Поздюнину, где мосты нужно строить! Пришлось мне подняться версты три за Хомяковку, и там переехали речку вброд. Молодец Лорд Байрон, так и вымахнул на крутой берег. Ну, думаю, речку-то мы переехали, а впереди три оврага, пострашнее. А податься уж некуда. Подъезжаю к оврагу. Представляешь, Саша: вровень с берегами идет вода со снегом. Овражище, — сама знаешь, — сажени три глубины. <br>— Ужас, — побледнев, проговорила матушка. <br>— Я выпряг жеребца, снял хомут и седёлку, положил их в сани, не догадался снять дохи, — вот это меня и погубило. Влез на Байрона верхом, Господи благослови! Жеребец сначала уперся. Я его огладил. Он нюхает воду, фыркает. Попятился, да и махнул в овраг, в наслус. И ушел по самую шею, бьется и — ни с места. Я слез с него и тоже ушел, — одна голова торчит. Начал я ворочаться в этой каше, не то вплавь, не то ползком. А жеребец увидел, что я ухожу от него, заржал жалобно — не покидай! — и стал биться и сигать за мной вслед. Нагнал и передними копытами ударил сзади в раскрытую доху и потянул меня под воду. Бьюсь изо всей силы, а меня затягивает все глубже, подо мной нет дна. Счастье, что доха была расстегнута, и когда я бился под водой, она слезла с меня. Так она и сейчас там, в овраге… Я вынырнул, начал дышать, лежу в каше растопыркой, как лягушка, и слышу что-то булькает. Оглянулся, — у жеребца полморды под водой, — пузыри пускает: он наступил на повод. Пришлось к нему вернуться. Отстегнул пряжку, сорвал с него узду. Он вздернул морду и глядит на меня, как человек. Так мы барахтались больше, должно быть, часу в этом наслусе. Чувствую — нет больше сил, застываю. Сердце начало леденеть. В это время — смотрю — жеребец перестал сигать, — его повернуло и понесло: значит, выбились мы все-таки на чистую воду. В воде легче было плыть, и нас прибило к тому берегу. Байрон вылез на траву первый, я — за ним. Взял его за гриву, и мы пошли рядом, оба качаемся. А впереди — еще два оврага. Но тут я увидал — скачут мужики… <br>Василий Никитьевич проговорил еще несколько неясных слов и вдруг уронил голову. Лицо его было багровое, зубы мелко и часто постукивали. <br>— Ничего, ничего, это меня разморило от вашего самовара, — сказал он, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. <br>У него начался озноб. Его уложили в постель, и он понес чепуху…</p> <h4 id="glava23">Страстная неделя</h4> <p>Отец пролежал три дня в жару, а когда пришел в себя, первое, что спросил, — жив ли Лорд Байрон? Красавец жеребец был в добром здоровье. <br>Живой и веселый нрав Василия Никитьевича скоро поднял его на ноги: валяться было не время. Начиналась весенняя суета перед севом. В кузнице наваривали лемеха, чинили плуги, перековывали лошадей. В амбарах лопатами перегоняли задохшийся хлеб, тревожа мышей и поднимая облака пыли. Под навесом шумела веялка. В дому шла большая чистка: вытирали окна, мыли полы, снимали с потолка паутину. На балкон выносили ковры, кресла, диваны, выколачивали из них зимний дух. Все вещи, привыкшие за зиму лежать на своих местах, были потревожены, вытерты от пыли, поставлены по-новому. Ахилка, не любивший суеты, со злости ушел жить в кладовую. <br>Матушка сама чистила столовое серебро, серебряные ризы на иконах, открывала старинные сундуки, откуда шел запах нафталина, пересматривала весенние вещи, помятые в сундуках и от зимнего лежания ставшие новыми. В столовой стояли лукошки с вареными яйцами; Никита и Аркадий Иванович красили их наваром из луковой кожуры — получались яйца желтые, заворачивали в бумажки и опускали в кипяток с уксусом — яйца пестренькие с рисуночками, красили лаком «жук», золотили и серебрили. <br>В пятницу по всему дому запахло ванилью и кардамоном, — начали печь куличи. К вечеру у матушки на постели уже лежало, отдыхая под чистыми полотенцами, штук десять высоких баб и приземистых куличей. <br>Всю эту неделю дни стояли неровные, — то нагоняло черные тучи и сыпалась крупа, то с быстро очищенного неба, из синей бездны, лился прохладный весенний свет, то лепила мокрая снежная буря. По ночам подмораживало лужи. <br>В субботу усадьба опустела: половина людей из людской и из дому ушли в Колокольцовку, в село за семь верст, — стоять великую заутреню. <br>Матушка в этот день чувствовала себя плохо — умучилась за неделю. Отец сказал, что сейчас же после ужина завалится спать. Аркадий Иванович, ждавший все эти дни письма из Самары и не дождавшийся, сидел под ключом у себя в комнате, мрачный, как ворон. <br>Никите было предложено: если он хочет ехать к заутрене, пусть разыщет Артема и скажет, чтобы заложили в двуколку кобылу Афродиту, она кована на все четыре ноги. Выехать нужно засветло и остановиться у старинного приятеля Василия Никитьевича, державшего в Колокольцовке бакалейную лавку, Петра Петровича Девятова. «Кстати, у него полон дом детей, а ты все один и один, это вредно», — сказала матушка. <br>На вечерней заре Никита сел в двухколесную таратайку сбоку рослого Артема, низко подпоясанного новым кушаком по дырявому армяку. Артем сказал: «Но, милая, выручай», — и старая, с провислой шеей, широкозадая Афродита пошла рысцой. <br>Проехали двор, миновали кузницу, переехали овраг в черной воде по ступицу. Афродита для чего-то все время поглядывала через оглоблю назад, на Артема. <br>Синий вечер отражался в лужах, затянутых тонким ледком. Похрустывали копыта, встряхивало таратайку. Артем сидел молча, повесив длинный нос, думал про несчастную любовь к Дуняше. Над тусклой полосой заката, в зеленом небе, теплилась чистая, как льдинка, звезда.</p> <h4 id="glava24">Дети Петра Петровича</h4> <p>Под потолком, едва освещая комнату, в железном кольце висела лампа с подвернутым синим вонючим огоньком. На полу, на двух ситцевых перинах, от которых уютно пахло жильем и мальчиками, лежали Никита и шесть сыновей Петра Петровича — Володя, Коля, Лешка, Ленька-нытик и двое маленьких, имена их было знать неинтересно. <br>Старшие мальчики вполголоса рассказывали истории, Леньке-нытику попадало, — то за ухо вывертом, то за виски, чтобы не ныл. Маленькие спали, уткнувшись носом в перину. <br>Седьмой ребенок Петра Петровича, Анна, девочка, ровесница Никиты, веснушчатая, с круглыми, как у птицы, безо всякого смеха, внимательными глазами и темненьким от веснушек носиком, неслышно время от времени появлялась из коридора в дверях комнаты. Тогда кто-нибудь из мальчиков говорил ей: <br>— Анна, не лезь, — вот я встану… <br>Анна так же неслышно исчезала. В доме было тихо. Петр Петрович, как церковный староста, еще засветло ушел в <a href="https://azbyka.ru/1/tserkov" target="_blank" title="Церковь" rel="noopener external noreferrer">церковь</a>. <br>Марья Мироновна, жена его, сказала детям: <br>— Пошумите, пошумите, — все затылки вам отобью… <br>И прилегла отдохнуть перед заутреней. Детям тоже велено было лежать, не возиться. Лешка, круглолицый, вихрастый, без передних зубов, рассказывал: <br>— В прошлую пасху в подкучки играли, так я двести яиц наиграл. Ел, ел, потом живот во — раздуло. <br>Анна проговорила за дверью, боясь, чтобы Никита не поверил Лешке: <br>— Неправдычка. Вы ему не верьте. <br>— Ей-богу, сейчас встану, — пригрозил Лешка. За дверью стало тихо. <br>Володя, старший, смуглый курчавый мальчик, сидевший, поджав ноги, на перине, сказал Никите: <br>— Завтра пойдем на колокольню звонить. Я начну звонить, — вся колокольня трясется. Левой рукой в мелкие колокола — дирлинь, дирлинь, а этой рукой в большущий — бум. А в нем — сто тысяч пудов. <br>— Неправдычка, — прошептали за дверью. Володя быстро, так, что кудри отлетели, обернулся. <br>— Анна!.. А вот папаша наш страшно сильный, — сказал он, — папаша может лошадь за передние ноги поднимать… Я еще, конечно, не могу, но зато, лето придет, приезжайте к нам, Никита, пойдем на пруд. У нас пруд — шесть верст. Я могу влезть на дерево, на самую верхушку, и оттуда вниз головой — в воду. <br>— А я могу, — сказал Лешка, — под водой вовсе не дышать и все вижу… В прошлое лето купались, у меня в голове червяки и блохи завелись и жуки — во какие… <br>— Неправдычка, — едва слышно вздохнули за дверью. <br>— Анна, за косу!.. <br>— Противная какая девчонка уродилась, — сказал Володя с досадой, — к нам беспрестанно лезет, скука от нее страшная, потом матери жалуется, что ее бьют. <br>За дверью всхлипнули. Третий мальчик, Коля, лежа на боку, подпершись кулаком, все время глядел на Никиту добрыми, немного грустными глазами. Лицо у него было длинное, смирное, с длинным расстоянием от конца носа до верхней губы. Когда Никита оборачивался к нему, он улыбался глазами. <br>— А вы плавать умеете? — спросил его Никита. Коля улыбнулся глазами. Володя сказал пренебрежительно: <br>— Он у нас все книжки читает. Он у нас летом на крыше живет, в шалаше: на крыше — шалаш. Лежит и читает. Папаша его хочет в город определить учиться. А я пойду по хозяйственной части. А Лешка еще мал, пускай побегает. Нам горе вот с этим, с нытиком, — он дернул Леньку за петушиный вихор на макушке, — такой постылый мальчишка. Папаша говорит — у него глисты. <br>— Ничего это не у него, а это у меня глисты страшные, — сказал Лешка, потому что я лопухи ем и стрючки с акации ем, я могу головастиков есть. <br>— Неправдычка, — опять простонали за дверью. <br>— Ну, Анна, теперь держись, — и Лешка кинулся по перине к двери, толкнул маленького, который, не просыпаясь, захныкал. Но по коридору точно листья полетели, — Анны, конечно, и след простыл, только вдалеке скрипнула дверь. Лешка сказал, возвращаясь: — К матери скрылась. Все равно не уйдет от меня: я ей полну голову репьев набью. <br>— Оставь ее, Алеша, — проговорил Коля, — ну что к ней привязался? <br>Тогда Алешка, Володя и даже Ленька-нытик накинулись на него: <br>— Как это мы к ней привязываемся! Она к нам привязывается. Уйди хоть за тысячу верст, оглянись, она обязательно сзади треплется… И все ей не терпится, — что неправду говорят, делают, что не велено… Лешка сказал: <br>— Я раз целый день в воде в камышах просидел, только чтобы ее не видать, — всего пиявки съели. <br>Володя сказал: <br>— Сели мы обедать, а она сейчас матери докладывает: «Мама, Володя мышь поймал, она у него в кармане». А мне, может, эта мышь дороже всего. <br>Ленька-нытик сказал: <br>— Постоянно уставится, смотрит на тебя, покуда не заплачешь. <br>Жалуясь Никите на Анну, мальчики совсем забыли, что велено было лежать тихо, помалкивать перед заутреней. Вдруг издалека послышался густой, угрожающий голос Марьи Мироновны: <br>— Тыща раз мне вам повторять… <br>Мальчики сейчас же затихли. Потом, шепчась, толкаясь, начали натягивать сапоги, надели полушубки, обмотались шарфами и побежали на улицу. <br>Вышла Марья Мироновна в новой плюшевой шубе и в шали с розанами. Анна, закутанная в большой платок, держалась за руку матери. <br>Ночь была звездная. Пахло землей и морозцем. Вдоль порядка темных изб, по хрустящим лужам с отражающимися в них звездами, шли молча люди: бабы, мужики, дети. Вдалеке, на базарной площади, в темном небе проступал золотой купол церкви. Под ним в три яруса, один ниже другого, горели плошки. По ним пробегал ветерок и ласкал огоньки.</p> <h4 id="glava25">Твердость духа</h4> <p>После заутрени вернулись домой к накрытому столу, где в пасхах и куличах, даже на стене, приколотые к обоям, краснели бумажные розаны. Попискивала в окне, в клетке, канарейка, потревоженная светом лампы. Петр Петрович, в длиннополом черном сюртуке, посмеиваясь в татарские усики, такая у него была привычка, — налил всем по рюмочке вишневой наливки. Дети колупали яйца, облизывали ложки. Марья Мироновна, не снимая шали, сидела усталая, — не могла даже разговляться, только и ждала, когда, наконец, орава, — так она звала детей, — угомонится. <br>Едва только Никита улегся под синим огоньком лампы на перине, закрылся бараньим полушубком, в ушах у него запели тонкие, холодноватые голоса: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» И снова увидел белые дощатые стены, по которым текли слезы, свет множества свечей перед сусальными ризами и сквозь синеватые клубы ладана, вверху, под церковным, в золотых звездах, синим куполом, — голубя, простершего крылья. За решетчатыми окнами — ночь, а голоса поют, пахнет овчиной, кумачом, огни свечей отражаются в тысяче глаз, отворяются западные двери, наклоняясь в дверях, идут хоругви. Все, что было сделано за год плохого, — все простилось в эту ночь. С веснушчатым носиком, с двумя голубыми бантами на ушах, Анна тянется к братьям целоваться… <br>Утро первого дня было серенькое и теплое. Звонил благовест во все колокола. Никита и дети Петра Петровича, даже самые маленькие, пошли к мирскому амбару на сухой выгон. Там было пестро и шумно от народа. Мальчишки играли в чижика, в чушки, ездили верхом друг на дружке. У стены амбара на бревнах сидели девки в разных пестрых полушалках, в ситцевых новых, растопорщенных платьях. У каждой в руке — платочек с семечками, с изюмом, с яйцами. Грызут, лукаво поглядывают и посмеиваются. <br>С краю, на бревнах, вытянул наборные сапоги, развалился, ни на кого не глядит хахаль Петька — Старостин, перебирает лады гармони, да вдруг как растянет ее: «Эх, что ты, что ты, что ты!» <br>У другой стены стоит кружок, играют в орлянку, у каждого игрока в ладони столбиком слипшиеся семишники, трешники. Тот, кому очередь метать, бьет пятаком об землю, подошвой притопнет в пятак, шаркнет его, поднимает и мечет высоко: орел или решка? <br>Здесь же на землю, на прошлогоднюю траву, из-под которой лезет куриная слепота, сели девки, играют в подкучки: прячут в мякинные кучки по два яйца, половина кучек пустая, — угадывай. <br>Никита подошел к подкучкам и вынул из кармана яйцо, но сейчас же сзади, над самым ухом, Анна, подоспевшая непонятно откуда, шепнула ему: <br>— Слушайте, вы с ними не играйте, они вас обманут, обыграют. <br>Анна глядела на Никиту круглыми, без смеха, глазами и шмыгнула веснушчатым носиком. Никита пошел к мальчикам, игравшим в чушки, но Анна опять взялась откуда-то и углом поджатого рта зашептала: <br>— С этими не играйте, они вас обмануть хотят, я слышала. <br>Куда бы Никита ни пошел, — Анна летела за ним, как лист, и нашептывала на ухо. Никита не понимал, — зачем она это делает. Ему было неудобно и стыдно, он видел, как мальчики уже начали посмеиваться, поглядывая на него, один крикнул: <br>— С девчонкой связался! <br>Никита ушел к пруду, синему и холодному. Под глинистым обрывом еще лежал талый грязный снег. Вдали, над высокими голыми деревьями рощи, кричали грачи… <br>— Слушайте, знаете что, — опять зашептала за спиной Анна, — я знаю, где суслик живет, хотите, пойдем его посмотрим? <br>Никита, не оборачиваясь, сердито мотнул головой. Анна опять зашептала: <br>— Ей-боженьки, лопни глаза, я вас не обманываю. Почему не хотите суслика посмотреть? <br>— Не пойду. <br>— Ну, хотите, — куриную слепоту нароем и глаза ею натрем, и ничего не будет видно. <br>— Не хочу. <br>— Значит, вы играть со мной не хотите?.. <br>Анна поджала губы, глядела на пруд, на синюю рябившую воду, ветерок отдувал у нее сбоку тугую косицу, острый кончик веснушчатого носика ее покраснел, глаза налились слезами, она мигнула. И сейчас Никита все понял: Анна бегала за ним все утро потому, что у нее было то же самое, что у него с Лилей. <br>Никита быстро пошел к самому обрыву. Если бы Анна и сейчас увязалась за ним, — он бы прыгнул в пруд, так ему стыдно и неловко. Ни с кем, только с одной Лилей у него могли быть те странные слова, особенные взгляды и улыбки. А с другой девочкой — это уж было предательство и стыдно. <br>— Это вам на меня мальчишки наговорили, — сказала Анна, — ужо мамыньке на всех нажалуюсь… Одна буду играть… Не очень надо… Я знаю, где одна вещь лежит… И эта вещь очень интересная… <br>Никита, не оборачиваясь, слушал, как ворчала Анна, но не поддался. Сердце его было непреклонно.</p> <h4 id="glava26">Весна</h4> <p>На солнце нельзя было теперь взглянуть, — лохматыми ослепительными потоками оно лилось с вышины. По синему-синему небу плыли облака, словно кучи снега. Весенние ветерки пахнули свежей травой и птичьими гнездами. <br>Перед домом лопнули большие почки на душистых тополях, на припеке стонали куры. В саду, из разогретой земли, протыкая зелеными кочетками догнивающие листья, лезла трава, весь луг подернулся белыми и желтыми звездочками. С каждым днем прибывало птиц в саду. Забегали между стволами черные дрозды — ловкачи ходить пешком. В липах завелась иволга, большая птица, зеленая, с желтой, как золото, подпушкой на крыльях, — суетясь, свистела медовым голосом. <br>Как солнцу вставать, на всех крышах и скворечниках просыпались, заливались разными голосами скворцы, хрипели, насвистывали то соловьем, то жаворонком, то какими-то африканскими птицами, которых они наслушались за зиму за морем, — пересмешничали, фальшивили ужасно. Сереньким платочком сквозь прозрачные березы пролетел дятел, садясь на ствол, оборачивался, дыбом поднимал красный хохолок. <br>И вот в воскресенье, в солнечное утро, в еще не просохших от росы деревьях, у пруда закуковала кукушка: печальным, одиноким, нежным голосом благословила всех, кто жил в саду, начиная от червяков: <br>— Живите, любите, будьте счастливы, ку-ку. А я уж одна проживу ни при чем, ку-ку… <br>Весь сад слушал молча кукушку. Божьи коровки, птицы, всегда всем удивленные лягушки, сидевшие на животе кто на дорожке, кто на ступеньках балкона, — все загадали судьбу. Кукушка откуковала, и еще веселее засвистал весь сад, зашумел листьями. <br>Однажды Никита сидел на гребне канавы, у дороги, и, подпершись, глядел, как по берегу верхнего пруда по ровному зеленому выгону ходит табун. Почтенные мерины, опустив шеи, быстро рвали еще короткую траву, обмахивались хвостами; кобылы оборачивали головы, посматривая — здесь ли жеребенок; жеребята на длинных, слабых, толстых в коленках ногах бегали рысью кругом матерей, боялись далеко отходить, то и дело били матери под пах, пили молоко, отставляли хвост; хорошо было напиться молока в этот весенний день. <br>Кобылы-трехлетки, отбиваясь от табуна, взбрыкивали, взвизгивали, носились по выгону, брыкаясь, мотая мордой, иная начинала валяться, иная, ощерясь, визжа, норовила хватить зубами. <br>По дороге, миновав плотину, ехал на дрожках Василий Никитьевич в парусиновом пальто. Бороду его отдувало набок, глаза были весело прищурены, на щеке — лепешка грязи. Увидав Никиту, он натянул вожжи и сказал: <br>— Какая из табуна больше всего тебе по душе? <br>— А что? <br>— Безо всякого «а что»! <br>Никита так же, как отец, прищурился и показал пальцем на темно-рыжего меринка Клопика, — он ему уже давно приглянулся, главным образом за то, что конь был вежливый, кроткий, с удивительно доброй мордой. <br>— Вот этот. <br>— Ну и отлично, пускай нравится. <br>Василий Никитьевич крепко прищурил один глаз, чмокнул, шевельнул вожжами, и сильный жеребец легко понес дрожки по накатанной дороге. Никита глядел вслед отцу: нет, этот разговор неспроста.</p> <h4 id="glava27">Поднятие флага</h4> <p>Никиту разбудили воробьи. Он проснулся и слушал, как медовым голосом, точно в дудку с водой, свистит иволга. Окно было раскрыто, в комнате пахло травой и свежестью, свет солнца затенен мокрой листвой. Налетел ветерок, и на подоконник упали капли росы. Из сада послышался голос Аркадия Ивановича: <br>— Адмирал, скоро глаза продерете? <br>— Встаю! — крикнул Никита и с минуту еще полежал: до того было хорошо, проснувшись, слушать свист иволги, глядеть в окно на мокрые листья. <br>Сегодня был день рождения Никиты, одиннадцатое мая, и назначено поднятие флага на пруду. Никита не спеша — не хотелось, чтобы скоро уходило время, — оделся в новую рубашку из голубого с цветочками ситца, в новые чертовой кожи штаны, такие прочные, что ими можно было зацепиться за какой угодно сучок на дереве — выдержат. Умиляясь на самого себя, он вычистил зубы. <br>В столовой, на снежной свежей скатерти, стоял большой букет ландышей, вся комната была наполнена их запахом. Матушка привлекла Никиту и, забыв его адмиральский чин, долго, словно год не видала, глядела в лицо и поцеловала. Отец расправил бороду, выкатил глаза и отрапортовал: <br>— Имею честь, ваше превосходительство, донести вам, что по сведениям григорианского календаря, равно как по исчислению астрономов всего земного шара, сегодня вам исполнилось десять лет, во исполнение чего имею вручить вам этот перочинный ножик с двенадцатью лезвиями, весьма пригодный для морского дела, а также для того, чтобы его потерять. <br>После чая пошли на пруд. Василий Никитьевич, особенным образом отдувая щеку, дудел морской марш. <br>Матушка ужасно этому смеялась, — подбирала платье, чтобы не замочить подол в росе. Сзади шел Аркадий Иванович с веслами и багром на плече. <br>На берегу огромного, с извилинами, пруда, у купальни, был врыт шест с яблоком на верхушке. На воде, отражаясь зеленой и красной полосами, стояла лодка. В тени ее плавали прудовые обитатели — водяные жуки, личинки, крошечные головастики. Бегали по поверхности паучки с подушечками на лапках. На старых ветлах из гнезд глядели вниз грачихи. <br>Василий Никитьевич привязал к нижнему концу бечевы личный адмиральский штандарт, — на зеленом поле красная, на задних лапах, лягушка. Задудев в щеку, он быстро стал перебирать бечеву, штандарт побежал по флагштоку и у самого яблока развернулся. Из гнезда и с ветвей поднялись грачи, тревожно крича. <br>Никита вошел в лодку и сел на руль. Аркадий Иванович взялся за весла. Лодка осела, качнулась, отделилась от берега и пошла по зеркальной воде пруда, где отражались ветлы, зеленые тени под ними, птицы, облака. Лодка скользила между небом и землей. Над головой Никиты появился столб комариков, — они толклись и летели за лодкой. <br>— Полный ход, самый полный! — кричал с берега Василий Никитьевич. <br>Матушка махала рукой и смеялась. Аркадий Иванович налег на весла, и из зеленых, еще низких камышей с кряканьем, в ужасе, полулетом по воде побежали две утки. <br>— На абордаж, лягушиный адмирал. Урррра! — закричал Василий Никитьевич.</p> <h4 id="glava28">Желтухин</h4> <p>Желтухин сидел на кустике травы, на припеке, в углу, между крыльцом и стеной дома, и с ужасом глядел на подходившего Никиту. <br>Голова у Желтухина была закинута на спину, клюв с желтой во всю длину полосой лежал на толстом зобу. <br>Весь Желтухин нахохлился, подобрал под живот ноги. Никита нагнулся к нему, он разинул рот, чтобы напугать мальчика. Никита положил его между ладонями. Это был еще серенький скворец, — попытался, должно быть, вылететь из гнезда, но не сдержали неумелые крылья, и он упал и забился в угол, на прижатые к земле листья одуванчика. <br>У Желтухина отчаянно билось сердце: «Ахнуть не успеешь, — думал он, сейчас слопают». Он сам знал хорошо, как нужно лопать червяков, мух и гусениц. <br>Мальчик поднес его ко рту. Желтухин закрыл пленкой черные глаза, сердце запрыгало под перьями. Но Никита только подышал ему на голову и понес в дом: значит, был сыт и решил съесть Желтухина немного погодя. <br>Александра Леонтьевна, увидев скворца, взяла его так же, как и Никита, в ладони и подышала на головку. <br>— Совсем еще маленький, бедняжка, — сказала она, — какой желторотый, Желтухин. <br>Скворца посадили на подоконник раскрытого в сад и затянутого марлей окна. Со стороны комнаты окно также до половины занавесили марлей. Желтухин сейчас же забился в угол, стараясь показать, что дешево не продаст жизнь. <br>Снаружи, за белым дымком марли, шелестели листья, дрались на кусту презренные воробьи — воры, обидчики. С другой стороны, тоже из-за марли, глядел Никита, глаза у него были большие, двигающиеся, непонятные, очаровывающие. «Пропал, пропал», — думал Желтухин. <br>Но Никита так и не съел его до вечера, только напустил за марлю мух и червяков. «Откармливают, — думал Желтухин и косился на красного безглазого червяка, — он, как змей, извивался перед самым носом. — Не стану его есть, червяк не настоящий, обман». <br>Солнце опустилось за листья. Серый, сонный свет затягивал глаза, — все крепче вцеплялся Желтухин коготками в подоконник. Вот глаза ничего уже не видят. Замолкают птицы в саду. Сонно, сладко пахнет сыростью и травой. Все глубже уходит голова в перья. <br>Нахохлившись сердито — на всякий случай, Желтухин качнулся немного вперед, потом на хвост и заснул. <br>Разбудили его воробьи — безобразничали, дрались на сиреневой ветке. В сереньком свете висели мокрые листья. Сладко, весело, с пощелкиванием засвистал вдалеке скворец. «Сил нет — есть хочется, даже тошнит», — подумал Желтухин и увидал червяка, до половины залезшего в щёлку подоконника, подскочил к нему, клюнул за хвост, вытащил, проглотил: «Ничего себе, червяк был вкусный». <br>Свет становился синее. Запели птицы. И вот сквозь листья на Желтухина упал теплый яркий луч солнца. «Поживем еще», — подумал Желтухин, подскочив, клюнул муху, проглотил. <br>В это время загремели шаги, подошел Никита и просунул за марлю огромную руку; разжав пальцы, высыпал на подоконник мух и червяков. Желтухин в ужасе забился в угол, растопырил крылья, глядел на руку, но она повисла над его головой и убралась за марлю, и на Желтухина снова глядели странные, засасывающие, переливающиеся глаза. <br>Когда Никита ушел, Желтухин оправился и стал думать: «Значит, он меня не съел, а мог. Значит, он птиц не ест. Ну, тогда бояться нечего». <br>Желтухин сытно покушал, почистил носиком перья, попрыгал вдоль подоконника, глядя на воробьев, высмотрел одного старого, с драным затылком, и начал его дразнить, вертеть головой, пересвистывать: фюють, чилик-чилик, фюють. Воробей рассердился, распушился и с разинутым клювом кинулся к Желтухину, — ткнулся в марлю. «Что, достал, вот то-то», — подумал Желтухин и вразвалку заходил по подоконнику. <br>Затем снова появился Никита, просунул руку, на этот раз пустую, и слишком близко поднес ее. Желтухин подпрыгнул, изо всей силы клюнул его в палец, отскочил и приготовился к драке. Но Никита только разинул рот и закричал: ха-ха-ха. <br>Так прошел день, — бояться было нечего, еда хорошая, но скучновато. Желтухин едва дождался сумерек и выспался в эту ночь с удовольствием. <br>Наутро, поев, он стал выглядывать, как бы выбраться из-за марли. Обошел все окошко, но щелки нигде не было. Тогда он прыгнул к блюдечку и стал пить, — набирал воду в носик, закидывал головку и глотал, — по горлу катился шарик. <br>День был длинный. Никита приносил червяков и чистил гусиным пером подоконник. Потом лысый воробей вздумал подраться с галкой, и она так его тюкнула, — он камешком нырнул в листья, глядел оттуда ощетинясь. <br>Прилетела зачем-то сорока под самое окно, трещала, суетилась, трясла хвостом, ничего путного не сделала. <br>Долго, нежно пела малиновка про горячий солнечный свет, про медовые кашки, — Желтухин даже загрустил, а у самого так и клокотало в горлышке, хотелось запеть, — но где, не на окошке же, за сеткой!.. <br>Он опять обошел подоконник и увидел ужасное животное: оно шло, кралось на мягких коротких лапах, животом ползло по полу. Голова у него была круглая, с редкими усами дыбом, а зеленые глаза, узкие зрачки горели дьявольской злобой. Желтухин даже присел, не шевелился. <br>Кот Василий Васильевич мягко подпрыгнул, впился длинными когтями в край подоконника — глядел сквозь марлю на Желтухина и раскрыл рот… Господи… во рту, длиннее Желтухиного клюва, торчали клыки… Кот ударил короткой лапой, рванул марлю… У Желтухина нырнуло сердце, отвисли крылья… Но в это время — совсем вовремя — появился Никита, схватил кота за отставшую кожу и швырнул к двери. Василий Васильевич обиженно взвыл и убежал, волоча хвост. <br>«Сильнее Никиты нет зверя», — думал после этого случая Желтухин, и, когда опять подошел Никита, он дал себя погладить по головке, хотя со страху все же сел на хвост. <br>Кончился и этот день. Наутро совсем веселый Желтухин опять пошел осматривать помещение и сразу же увидел дыру в том месте, где кот рванул марлю когтем. Желтухин просунул туда голову, осмотрелся, вылез наружу, прыгнул в текучий легкий воздух и, мелко-мелко трепеща крылышками, полетел над самым полом. <br>В дверях он поднялся и во второй комнате, у круглого стола, увидел четырех людей. Они ели, — брали руками большие куски и клали их в рот. Все четверо обернули головы и, не двигаясь, глядели на Желтухина. Он понял, что нужно остановиться в воздухе и повернуть назад, но не мог сделать этого трудного, на всем лету, поворота, — упал на крыло, перевернулся и сел на стол, между вазочкой с вареньем и сахарницей… И сейчас же увидел перед собой Никиту. Тогда, не раздумывая, Желтухин вскочил на вазочку, а с нее на плечо Никиты и сел, нахохлился, даже глаза до половины прикрыл пленками. <br>Отсидевшись у Никиты на плече, Желтухин вспорхнул под потолок, поймал муху, посидел на фикусе в углу, покружился под люстрой и, проголодавшись, полетел к своему окну, где были приготовлены для него свежие червяки. <br>Перед вечером Никита поставил на подоконник деревянный домик с крылечком, дверкой и двумя окошечками. Желтухину понравилось, что внутри домика — темно, он прыгнул туда, поворочался и заснул. <br>А тою же ночью, в чулане, кот Василий Васильевич, запертый под замок за покушение на разбой, орал хриплым мявом и не хотел даже ловить мышей, сидел у двери и мяукал так, что самому было неприятно. <br>Так в доме, кроме кота и ежа, стала жить третья живая душа — Желтухин. Он был очень самостоятелен, умен и предприимчив. Ему нравилось слушать, как разговаривают люди, и, когда они садились к столу, он вслушивался, нагнув головку, и выговаривал певучим голоском: «Саша», — и кланялся. Александра Леонтьевна уверяла, что он кланяется именно ей. Завидев Желтухина, матушка всегда говорила ему: «Здравствуй, здравствуй, птицын серый, энергичный и живой». Желтухин сейчас же вскакивал матушке на шлейф платья и ехал за ней, очень довольный. <br>Так он прожил до осени, вырос, покрылся черными, отливавшими вороньим крылом перьями, научился хорошо говорить по-русски, почти весь день жил в саду, но в сумерки неизменно возвращался в свой дом на подоконник. <br>В августе его сманили дикие скворцы в стаю, обучили летать, и, когда в саду стали осыпаться листья, Желтухин — чуть зорька — улетел с перелетными птицами за море, в Африку.</p> <h4 id="glava29">Клопик</h4> <p>Весенние полевые работы были закончены, фруктовый сад перекопан и полит, — настало пустое время до Петрова дня, до покоса. Рабочих лошадей выгнали в табун, и они ходили за прудом, на сочных лугах, где по утрам стоял голубоватый туман и огромные одинокие осокори, казалось, росли из мглистого воздуха, — висели над землей. <br>При табуне конюшонком состоял Мишка Коряшонок. Он ездил на высоком казацком седле, вдев в стремена босые ноги, заваливался и болтал локтями. <br>Скача по зеленому лугу за отбившейся от табуна кобыленкой, Мишка кричал: «Азат!» — и хлопал кнутом, как из пистолета. Потом, соскочив с разнузданной лошади, которая, позвякивая удилами, принималась рвать траву, Мишка либо садился на гребне канавы и строгал палочку, либо, закатав выше колена портки, заходил в пруд и из парной воды вытаскивал луковицы камыша и камышовые корни, черные и длинные, как змеи; луковички были кисленькие и хрустящие, а корни — мучнистые и сладкие. Если их много съесть, сильно начинал болеть живот. <br>Никита на весь день уходил за пруд к Мишке Коряшонку и обучался у него верховой езде. <br>Влезать в седло было нетрудно: старый сивый, в гречку, мерин стоял смирно, лишь подбивал себя в брюхо задней ногой, отгоняя слепня. Но, усевшись, взяв поводья и пустив сивого рысью, Никита начинал валиться то на правый бок, то на левый. Когда же сивый, пройдя шагов тридцать, сразу останавливался и опускал в траву губастую морду, Никита судорожно вцеплялся в переднюю луку, а иногда и скатывался через шею под ноги сивому, к чему тот относился спокойно. Мишка говорил: <br>— Ты не робей, падать не больно, шею только втягивай и руками избави тебя Бог за землю хвататься, — вались кубарем. Вот я тебе покажу, как без седла, без узды — вскочил и лети. <br>Мишка побежал к неезженным еще трехлеткам и, протянув руку, начал их звать: <br>— Хлеба, хлеба, хлеба… <br>К нему подошла хлебница, тонконогая балованная кобыла Звезда, караковая в яблоках, наставила ушки и бархатными губами искала хлеба. Мишка стал чесать ей шею. Звезда закивала строгой головкой — было приятно, и чтобы доставить Мишке удовольствие, тоже стала хватать его зубами за плечо. <br>Мишка огладил ее, провел ладонью вдоль атласной спины, — Звезда тревожно переступила, — он схватился за холку и вспрыгнул на нее. Удивленная, разгневанная, Звезда шарахнулась вбок, замотала головой, взбрыкнула, присела, взвилась на дыбы и во весь мах поскакала вдоль табуна. <br>Мишка сидел на ней, как клещ. Тогда она на всем скаку остановилась и поддала задом, Мишка клубком покатился в траву. Вернулся он к Никите прихрамывая, вытирая с исцарапанной щеки кровь. <br>— Прямо в хворост скинула проклятая кобылешка, — сказал он, — а ты так не можешь, в тебе жиру много. <br>Никита промолчал. Подумал: «Голову сломаю, научусь ездить лучше Мишки». <br>За обедом он рассказал про Звезду, матушка разволновалась. <br>— Слышишь, — сказала она, — я тебя прошу даже близко не подходить к неезженным лошадям, — и она с мольбой взглянула на Василия Никитьевича. Вася, поддержи хоть ты меня… Кончится тем, что он сломает себе руки и ноги… <br>— Вот и отлично, — сказал на это Василий Никитьевич, — запрети ему ездить верхом, запрети ходить пешком, — тоже ведь может нос разбить, — посади его в банку, обложи ватой, отправь в музей… <br>— Я так и знала, — ответила матушка, — я знала, что этим летом мне ни часу не будет покоя… <br>— Саша, пойми, что мальчику десять лет. <br>— Ах, все равно… <br>— Прости, пожалуйста, я вовсе не хочу, чтобы из него вышел какой-нибудь несчастный Слюнтяй Макаронович. <br>— Да, но это не значит, что ему нужно немедленно же дарить Клопика. <br>— Во-первых, на Клопике может ездить грудной ребенок. <br>— Он кованый. <br>— Нет, я его велел расковать. <br>— Ах, в таком случае делайте все, что хотите, садитесь на бешеных лошадей, ломайте себе головы, — у матушки налились слезами глаза, она быстро встала из-за стола и ушла в спальню. <br>Василий Никитьевич шибко разгладил бороду на две стороны, швырнул салфетку и пошел к матушке. Аркадий Иванович, все время сидевший так, точно этот разговор его не касался, взглянул на Никиту, поправит очки и проговорил шепотом: <br>— Да, брат, плохо твое дело. <br>— Аркадий Иванович, скажите маме, что я не буду падать… Честное слово, что я… <br>— Терпение, выдержка и твердость характера, — Аркадий Иванович ловко поймал муху, упорно норовившую сесть ему на нос, — эти три качества важны также для умения хорошо ездить верхом… <br>В спальне в это время шел крупный разговор. Голос отца гудел: «В его возрасте мальчишки совершенно самостоятельны…» — «Где, где они самостоятельны?» — отчаянным голосом спрашивала матушка… «В Америке они самостоятельны…» — «Это неправда…» — «А я тебе говорю, что в Америке десятилетний мальчишка так же самостоятелен, как я, например». — «Боже мой, но мы не в Америке…» <br>Целую неделю продолжались разговоры о самостоятельности. Матушка уже сдавалась и с грустью поглядывала на Никиту, как на подлежащего на слом, нанялась только, что сохранит он хоть голову. <br>Никита за эту неделю старательно учился за прудом верховой езде, Мишка его одобрял и показал лихацкую штуку — прыгать на лошадь с разбегу, сзади, как в чехарду. <br>— Она тебя сроду брыкнуть не успеет, брыкнет, а ты уже у ней на холке. <br>Наконец за утренним чаем, на балконе, где вьющиеся по бечевкам настурции бросали движущиеся тени на скатерть, на тарелки, на лица, матушка подозвала Никиту, поставила его перед собой и сказала печальным голосом: <br>— Ты знаешь, тебе уже десять лет и ты должен быть самостоятелен, в твои годы другие мальчики вполне, вполне… — У нее дрогнул голос, она чуть-чуть нахмурилась в сторону отца. — Словом, папа прав, что ты уже не ребенок. — Василий Никитьевич, опустив глаза, барабанил пальцами по краю стола. — Завтра мы собираемся в гости к Чембулатовой, и ты, если хочешь, можешь поехать верхом на Клопике… Я только прошу, прошу тебя… <br>— Мамочка, честное, понимаешь, расчестное слово, со мной ничего не случится, — и Никита целовал матушку в глаза, в щеки, в подбородок, в пахнущие ягодами руки. <br>Назавтра, после раннего обеда, Василий Никитьевич велел Никите взять седло — английское, из серой замши, подаренное на рождество, — и говорил, шагая по траве к конюшням: <br>— Ты должен выучиться чистить лошадь, взнуздывать, седлать — и после езды — вываживать… Лошадь должна быть в холе, в чистоте, тогда ты хороший кавалерист. <br>В раскрытом настежь каретнике закладывали тройку в коляску. Кучер Сергей Иванович, в безрукавке, в малиновых рукавах, но в простом картузе, шапочку с перьями он надевал, только садясь на козлы, — выправлял на пристяжной шлею и ругал помогавшего ему Артема: <br>— Куда ты ей под грудь ремень суешь, невежа! Ведь эта упряжь выездная. Оставь супонь, не касайся. Тебе кота запрягать в лукошко. <br>— Я безлошадный. <br>— То-то за тебя и девки не идут, что ты — невежа. Подай мне новые вожжи. <br>Коренник Лорд Байрон, растянутый на ремне в широких дверях, грыз удила, топал по деревянному полу и не больно хватал зубами за плечо Сергея Ивановича, выправлявшего ему чёлку из-под наборной узды. В каретнике пахло кожей, здоровым конским потом и голубями. Когда тройка была заложена, Сергей Иванович с улыбочкой обратился к Никите: <br>— Сами желаете седлать? <br>Клопика вывели из конюшни. Никита с волнением оглядел его. <br>Клопик был рыжий, хорошо вычищенный, курбатенький, плотный меринок, в чулках, с темным густым хвостом и темной же гривой. Большая чёлка закрывала ему глаза, и он поматывал головой, весело поглядывая из-за волос. Вдоль спины у него шел черный ремешок. <br>— Конь добрый, — сказал Сергей Иванович и поднес ему ведро с водой. Клопик выпил и поднял морду — вода текла у него с серых губ. <br>Никита взял узду и, как его учили, завел удила сбоку в рот и взнуздал. Клопик похватал зубами железо. Никита наложил потник, серую с вензелем попону, поверх нее — седло и стал затягивать подпруги, — дело было нелегкое. <br>— Надувается, — сказал Сергей Иванович, — хитрое животное, брюхо надувает, — и он шлепнул ладонью Клопику по животу; мерин выдохнул воздух, Никита затянул подпруги. <br>Подошел Василий Никитьевич и начал командовать: <br>— В левую руку поводья, заходи спереди лошади, с левого плеча. Садись. Бери ее в шенкеля. Не запускай ноги в стремя, не подворачивай носки. <br>Никита сел, дрожащей ногой нашел правое ускользавшее стремя, тронул, и Клопик рысью пошел прямо в конюшню. <br>Василий Никитьевич закричал: <br>— Стой! стой! Работай правым поводом, разиня!.. В конюшне, в холодке, Клопик остановился. Никита, горячий от стыда, соскочил, взял его за повод и повел к выходу, шепча хитрому меринку: <br>— Свинья, настоящая свинья, дурак несчастный!.. Клопик весело кивал челкой. Сергей Иванович сказал, подходя: <br>— Садитесь, я его проведу. Меринишка какой хитрящий. Не хотится ему работать, а хотится в холодке стоять. <br>Наконец Клопика обуздали, и Никита гарцевал на нем собачьим галопом вдоль скотных дворов. <br>Сергей Иванович надел шапочку с перьями, обсыпанные мукой перчатки, сел на козлы и крикнул сурово: <br>— Пускай! <br>Артем, державший под уздцы Лорда Байрона, отскочил в сторону, и тройка, рванувшись и стуча по доскам, вылетела из каретника, сверкая лаком и медью коляски, кидая свежими комьями с копыт пристяжных, заливаясь подобранными бубенцами, — описала по зеленому двору полукруг и стала у дома. <br>С крыльца спустилась Александра Леонтьевна в белом платье и, раскрывая белый зонтик, с тревогой смотрела на гарцевавшего вдалеке Никиту. Отец подсадил матушку в коляску, вскочил сам. <br>— Пошел! <br>Сергей Иванович приподнял вожжи. Караковые великолепные звери, просясь на тугих удилах, легко понесли коляску, простучали по мостику, пристяжные пошли в галоп, завились. Лорд Байрон, зная, что все это — шутки, прядал ушами. Матушка поминутно оглядывалась. Никита, пригнувшись, бросив поводья, во весь мах догонял тройку. <br>Он хотел лихо пролететь мимо, но Клопик рассудил, что это — лишнее, и когда поравнялся с коляской, то свернул на дорогу и пошел рысью, ровненько позади колес, в облаке пыли. Никакими силами его нельзя было ни приостановить, ни свернуть в сторону: все это он считал излишним, — ехать, так ехать по дороге, зря не задираться. <br>Матушка оглядывалась. Никита трясся, сжав рот, напряженно глядя между ушей лошади. От пыли тошнило, от Клопиной рыси перебултыхался живот. <br>— Хочешь в коляску? <br>Никита упрямо замотал головой. Отец, засмеявшись, сказал Сергею Ивановичу: <br>— Дай ходу! <br>Лорд Байрон наставил уши и пошел выкидывать железными ногами, пристяжные разостлались над травой, Клопик перешел в галоп, но коляска уходила, и он, рассердившись, скакал теперь что было силы — старался ужасно. <br>Отвратительное ощущение ровной рыси прошло, Никита сидел легко и крепко, свистел ветер в ушах, сбоку дороги ходили волнами зеленые хлеба, невидимо в солнечном свете пели простенькими голосами жаворонки… Это было почти так же хорошо, как у Фенимора Купера. <br>Коляска пошла шагом. Никита догнал ее и, отпыхиваясь, радостно глядел на отца. <br>— Хорошо, Никита? <br>— Чудесно… Клопик — удивительная лошадь…</p> <h4 id="glava30">В купальне</h4> <p>Рано поутру Василий Никитьевич, Аркадий Иванович и Никита шли гуськом по тропинке, в сизой от росы траве, на пруд — купаться. <br>Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метёлками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь, — закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет. <br>Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил: <br>— Хорошо, отлично! <br>Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню, — вода была ему по грудь, — и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая: <br>— Хорошо, отлично. <br>Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался — не видит ли его кто-нибудь с берега, — басом говорил: «Ну-с, хорошо-с», — и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом. <br>Заплыв на середину пруда, Аркадий Иванович начинал перекувыркиваться, нырял и ухал, как водяное чудовище: «Ух-брррр…» <br>Никита сидел калачиком на смолистой лавке и поджидал, когда отец кончит мыться. Василий Никитьевич клал на лесенку мыло и мочалку, затыкал уши и окунался три раза — мокрые волосы у него прилипали, борода отвисала клином, весь вид становился несчастный, это так и называлось: «Делать несчастного Васю». <br>— Ну, поплыли, — говорил он, вылезал на наружные мостки, тяжело кидался в пруд и плыл по-лягушиному, медленно разводя руками и ногами в прозрачной воде. <br>Никита кувырком летел в пруд и, догнав отца, плыл рядом с ним, ожидая, когда отец похвалит: за это лето Никита ловко научился плавать, купаясь с мальчиками в Чагре, — умел боком, и на спине, и стоя, и колесом под водой. Отец говорил шепотом: <br>— Аркадия топить. <br>Они разделялись и плыли с двух сторон к Аркадию Ивановичу, который по близорукости не замечал окружения. Подплыв, они кидались к нему на саженках. Аркадий Иванович, взревев, начинал метаться, высовываясь по пояс, и нырял. Его ловили за ноги, — он больше всего на свете боялся щекотки. Но поймать его было нелегко, — чаще всего он уходил, и, когда Василий Никитьевич и Никита возвращались в купальню, Аркадий Иванович уже сидел на лавке в белье и очках и говорил с обидным хохотом: <br>— Плавать, плавать надо учиться, господа. Возвращаясь с пруда, обычно встречали Александру Леонтьевну в белом чепчике и в мохнатом халате. Матушка, щуря глаза от солнца и улыбаясь, говорила: <br>— Чай накрыт в саду, под липой. Садитесь, не ждите меня, — булочки остынут.</p> <h4 id="glava31">Стрелка барометра</h4> <p>Василий Никитьевич вот уже несколько дней стучал ногтями по барометру и шепотом чертыхался, — стрелка стояла: «сухо, очень сухо». За две недели не упало ни капли дождя, а хлебам было время зреть. Земля растрескалась, от зноя выцвело небо, и вдали, над горизонтом, висела мгла, похожая на пыль от стада. Погорели луга, потускнели, стали свертываться листья на деревьях, и сколько Василий Никитьевич ни стучал в стекло барометра, — стрелка упорно показывала: «сухо, очень сухо». <br>Собираясь за столом, домашние не шутили, как прежде, — лица у отца и матушки были озабоченные; Аркадий Иванович тоже молчал, глядел в тарелку и время от времени поправлял очки, стараясь скрыть этим сдержанный вздох. Но у него была своя причина: Васса Ниловна, городская учительница, обещавшая приехать погостить в Сосновку, написала, что «прикована к постели больной матери» и надеется повидаться с Аркадием Ивановичем только осенью в Самаре. <br>Никита так и представлял эту Вассу Ниловну: сидит длинная унылая женщина в серой кофточке, со шнурком от часов, и одна нога ее прикована цепью к ножке кровати. В особенности в эти тусклые от сухой мглы, душные дни тоскливо было представлять себе городскую учительницу, сидящую у голой стены, у железной кровати. <br>За обедом Василий Никитьевич, выбивая пальцами полечку по краю тарелки, сказал: <br>— Если завтра не будет дождя, — урожай погиб. Матушка сейчас же опустила голову. Слышно было, как, точно в бреду, звенела муха в огромном окне, в том месте, где наверху полукруглые двойные стекла, никогда не протиравшиеся, были затянуты паутиной. Стеклянная дверь на балкон была закрыта, чтобы из сада не несло жаром. <br>— Неужели — опять голодный год, — проговорила матушка, — боже, как ужасно! <br>— Да, вот так: сиди и жди казни, — отец подошел к окну и глядел на небо, засунув руки в карманы чесучовых панталон, — еще один день этого окаянного пекла, и — вот тебе голодная зима, тиф, падает скот, мрут дети… Непостижимо. <br>Обед кончился в молчании. Отец ушел спать. Матушку позвали на кухню считать белье, Аркадий Иванович, чтобы уж совсем стало скверно на душе, отправился один гулять в раскаленную степь. <br>В комнатах, в полуденной зловещей тишине, только звенели мухи, все вещи были словно подернуты пылью. Никита не знал, куда приткнуться. Пошел на крыльцо. Под мглистым, но особенно каким-то ослепительным белым светом солнца широкий двор был пустынен и тих, — все заснуло, замерло. От тишины, от зноя звенело в голове. <br>Никита пошел в сад, но и там не было жизни. Прожужжала сонная пчела. Не шевелясь, висели пыльные листья, как жестяные. На пруду, врезанная в тусклую воду, стояла лодка, грачи засидели ее белыми пятнами. <br>Никита побрел домой и прилег на пахнущий мышами диванчик. Посредине зала стоял оголенный от скатерти со множеством противных тонких ножек обеденный стол. Ничего на свете не было скучнее этого стола. Вдалеке на кухне негромко пела кухарка, — чистит, должно быть, толченым кирпичом, ножи и воет, воет вполголоса от смертной тоски. <br>Но вот в полураскрытом окне, на подоконнике, появился Желтухин, клюв у него был раскрыт, — до того жарко. Подышав, он пролетел над столом и сел Никите на плечо. Повертел головой, заглянул в глаза и клюнул в висок, в то место, где у Никиты была черненькая родинка, как зернышко, — ущипнул и опять заглянул в глаза. <br>— Отстань, пожалуйста, убирайся, — сказал ему Никита и лениво поднялся, налил скворцу водицы в блюдечко. <br>Желтухин напился, прыгнул в блюдечко, выкупался, расплескал всю воду, повеселел и полетел искать места, где бы отряхнуться, почиститься, и сел на карнизик деревянного футляра барометра. <br>— Фюить, — нежным голосом сказал Желтухин, — фюить, бурря. <br>— Что ты говоришь? — спросил Никита и подошел к барометру. <br>Желтухин кланялся, сидя на карнизике, опускал крылья, бормотал что-то по-птичьи и по-русски. И в эту минуту Никита увидел, что синяя стрелка на циферблате, далеко отделившись от золотой стрелки, дрожит между «переменчиво» и «бурей». <br>Никита забарабанил пальцами в стекло, — стрелка еще передвинулась на деление к «буре». Никита побежал в библиотеку, где спал отец. Постучал. Сонный, измятый голос отца спросил поспешно: <br>— А, что? Что такое?.. <br>— Папа, поди — посмотри барометр… — Не мешай, Никита, я сплю. <br>— Посмотри, что с барометром делается, папа… <br>В библиотеке было тихо, — очевидно, отец никак не мог проснуться. Наконец зашлепали его босые ноги, повернулся ключ, и в приоткрытую дверь просунулась всклоченная борода: <br>— Зачем меня разбудил?.. Что случилось?.. <br>— Барометр показывает бурю. <br>— Врешь, — испуганным шепотом проговорил отец и побежал в залу и сейчас же оттуда закричал на весь дом: — Саша, Саша, буря!.. Ура!.. Спасены! <br>Томление и зной усиливались. Замолкли птицы, мухи осоловели на окнах. К вечеру низкое солнце скрылось в раскаленной мгле. Сумерки настали быстро. Было совсем темно — ни одной звезды. Стрелка барометра твердо указывала «буря». Все домашние собрались и сидели у круглого сороконожечного стола. Говорили шепотом, оглядывались на раскрытые в невидимый сад балконные двери. <br>И вот в мертвенной тишине первыми, глухо и важно, зашумели ветлы на пруду, долетели испуганные крики грачей. Отец ушел на балкон, в темноту. Шум становился все крепче, торжественнее, и, наконец, сильным порывом ветра примяло акации у балкона, пахнуло пахучим духом в дверь, внесло несколько сухих листьев, мигнул огонь в матовом шаре лампы, и налетевший ветер засвистал, завыл в трубах и в углах дома. Где-то бухнуло окно, зазвенели разбитые стекла. Весь сад теперь шумел, скрипели стволы, качались невидимые вершины. Появился с балкона растрепанный Василий Никитьевич, рот его был раскрыт, глаза расширены. И вот — бело-синим ослепительным светом раскрылась ночь, на мгновение черными очертаниями появились низко наклонившиеся деревья. И — снова тьма. И грохнуло, обрушилось все небо. За шумом никто не услышал, как упали и потекли капли дождя на стеклах. Хлынул дождь — сильный, обильный, потоком. Матушка стала в балконных дверях, глаза ее были полны слез. Запах влаги, прели, дождя и травы наполнил зал.</p> <h4 id="glava32">Письмецо</h4> <p>Никита соскочил с седла, привязал Клопика за гвоздь у полосатого столба и вошел в почтовое отделение в селе Утевке на базарной площади. <br>За открытой загородкой сидел всклокоченный, с опухшим лицом, почтмейстер и жег на свечке сургуч. Весь стол у него был закапан сургучом и чернилами, засыпан табачным пеплом. Накапав на конверт кучу пылающего сургуча, он схватил волосатой рукой печать и стукнул ею так, будто желал проломить череп отправителю. Затем полез в ящик стола, вынул марку, высунул большой язык, лизнул, наклеил, с отвращением сплюнул и уже только тогда покосился заплывшими глазами на Никиту. <br>Почтмейстера этого звали Иван Иванович Ландышев. У него было обыкновение читать все газеты и журналы: читал от доски до доски и, покуда не прочтет, ни за что не выдаст. Неоднократно на него жаловались в Самару, но он только хуже сердился, чтения же не прекращал. Шесть раз в год он запивал, и тогда в почтовое отделение боялись даже заходить. В эти дни почтмейстер высовывался в окошко и кричал на всю площадь: «Душу мою съели, окаянные!» <br>— Меня папа прислал за почтой, — сказал Никита. <br>Почтмейстер ничего не ответил, опять разжег сургуч, но, капнув себе на руку, вскочил, зарычал и сел опять. <br>— Почему я должен знать — кто такой папа? — проговорил он крайне недоброжелательно. — Тут каждый — папа, тут все — папы… <br>— Что вы говорите? <br>— Что у вас тысячу пап — говорю, — почтмейстер даже плюнул под стол. Фамилия, фамилия, спрашиваю, этому папе-то как? — Он швырнул сургуч и только после ответа Никиты вытащил из стола пачку писем. <br>Никита положил их в сумку, спросил робко: <br>— А журналов, газет разве нет? Почтмейстер начал надуваться. Никита, не дожидаясь ответа, скрылся за дверью. <br>У почтового столба Клопик топал ногой и обхлестывал себя хвостом, — до того его облепили мухи. Два маленьких, измазанных квасною гущей мальчика, с льняными волосами, глядели на лошадь. <br>— Посторонись! — крикнул им Никита, садясь в седло. <br>Один из мальчиков сел в пыль, другой повернулся и побежал. В окошко было видно, как в руке у почтмейстера опять пылал сургуч. <br>Выехав из села в степь, золотисто-желтую и горячую от спелых хлебов, пустив Клопика идти вольным шагом, Никита раскрыл сумку и пересмотрел почту. <br>Одно из писем было маленькое в светло-лиловом конвертике, надписанное большими буквами — «Передать Никите». Письмецо было на кружевной бумажке. Мигая от волнения, Никита прочел: <br>«Милый Никита, я вас совсем не забыла. Я вас очень люблю. Мы живем на даче. И наша дача очень хорошенькая. Хотя Виктор очень пристает, не дает мне жить. Он отбился у мамы от рук. Ему в третий раз обстригли машинкой волосы, и он ходит весь расцарапанный. Я гуляю одна в нашем саду. У нас есть качели и даже яблоки, которые еще не поспели. А помните про волшебный лес? Приезжайте осенью к нам в Самару. Ваше колечко я еще не потеряла. До свидания. Лиля». <br>Несколько раз перечел Никита это удивительное письмо. Из него пахнуло вдруг прелестью отлетевших рождественских дней. Затеплились свечи. Покачиваясь тенью на стене, появился большой бант над внимательными синими глазами девочки, зашуршали елочные цепи, заискрился лунный свет в замерзших окнах. Призрачным светом были залиты снежные крыши, белые деревья, снежные поля… Под лампой, у круглого стола, снова сидела Лиля, облокотившись на кулачок… Колдовство!.. <br>Никита привстал на стременах, взмахнул плетью, — Клопик от неожиданности шарахнулся в сторону и поскакал собачьим галопом. Вековечно засвистал ветер в ушах. Над широкой степью, над спелыми, кое-где уже сжатыми хлебами, высоко над глиняным обрывом речки — плавал орел. В лощине, у солончакового озерца, кричали чибисы — жалобно, пустынно. «Скачи, скачи, скачи! — думал Никита. Сердце его радостно, сильно билось. — Свисти, свисти, ветер!.. Лети, лети, птица орел!.. Кричи, кричи, чибис, — я счастливее тебя. Ветер да я, ветер да я…»</p> <h4 id="glava33">Ярмарка в Пестравке</h4> <p><br>Третий день Василий Никитьевич и матушка ссорились: отцу очень хотелось поехать на ярмарку в Пестравку, матушка же была решительно против этой поездки: <br>— В Пестравке прекрасно, мой друг, и без тебя обойдутся. <br>— Странно, — отвечал отец, захватывая всею горстью бороду, кусая ее и пожимая плечами, — это очень странно! <br>— Ну пусть, мой друг, тебе странно. <br>— Нет, это в высшей степени странно! <br>— А я еще раз повторяю, — говорила матушка, — что нам новые лошади не нужны: слава Богу, выездных — полна конюшня. <br>— Пойми наконец, что я еду, чтобы продать эту проклятую кобылу Заремку. <br>— Напрасно, Заремка — прекрасная кобыла. <br>— Что ты мне говоришь! — Отец расставлял ноги и выпучивал глаза. Заремка кусается и бьет задом. <br>— Нет, — твердо отвечала матушка, — Заремка не кусается и не бьет задом. <br>— В таком случае, — отец даже расшаркивался, — я прямо заявляю: или эта проклятая кобыла в хозяйстве, или я! <br>В конце концов матушка, как и догадывался Никита, предпочла отца. Спор кончился примирением и уступками: кобылу решено было продать, отец же дал честное слово «не тратить сумасшедших денег на ярмарке». <br>Чтобы не тратить денег, Василий Никитьевич придумал послать в Пестравку два воза яблок — падалицы — и продать их в развес. <br>Никита отпросился ехать на возах вместе с Мишкой Коряшонком. <br>С утра начались препятствия. Оказалось, что лошади не были приготовлены, и Мишка Коряшонок залился на пристяжной в табун, который едва виднелся на дымящейся утренним паром низине за прудами. Затем, когда из конюшни вывели рыжую в чулках Заремку и начали чистить ее скребницей, кобыла хватила зубами Сергея Ивановича, — едва не заела. Отец увидел это из окна и в ночном белье побежал в конюшню: <br>— Ага, кусается!.. Что, говорил я вам, черти окаянные!.. <br>Заремка начала пятиться, садиться, тащила Сергея Ивановича за недоуздок, завизжала, вырвалась и, опустив морду и брыкаясь так, что комья с копыт ее полетели выше каретника, поскакала к табуну. Затем пропал Артем, который должен был ехать с возами. Кинулись искать — оказалось, что он еще со вчерашнего вечера сидит при волостной избе, в клоповке: подошло время платить недоимки, а их у Артема набралось лет за пять неплаченных, поэтому, — где бы он ни находился, — начальство брало его и сажало в клоповку, пока его кто-нибудь не выкупит. <br>Василий Никитьевич послал к старосте верхового. Артема выпустили на поруки, и он явился запрягать воза, очень веселый. Воза запрягли, к задней телеге в распялах привязали Заремку. Никита и Мишка Коряшонок сели на переднюю телегу. Артем замахал концами вожжей, воза тронулись… «Чокушка, чокушка», — нарочно, для смеху, закричал Сергей Иванович, указывая на колесо. Артем слез, осмотрел, — чокушки были в порядке. Почесался, покачал головой… Наконец выехали. <br>Ехать было очень славно. Подувал ветерок, пахнущий полынью и пшеничной соломой, раскачивал на меже высокие репейники. Со скирдов, стоявших, куда хватал глаз, на ровной степи, поднимался ястреб и медленно уходил в небо. Вдали синел дымок — это у плугарской будки варили кашу. <br>Доехав до стана — домика на колесах, Артем остановил лошадь, и он и мальчики пошли к бочке пить прудовую, пахнущую бочкой, полную инфузорий воду. Древний старик, варивший плугарям кашу, подошел к возам, положил руку на нахлестку телеги и сказал, тряся непокрытой головой: <br>— Яблочки продавать везете? — Никита подал ему яблоко. — Нет, юнкер, мне жевать нечем. <br>Отъехав от стана, встретили четыре цабана; за быками, покачивающимися в ярмах, тащились перевернутые вверх лемехами плуги, шли лохматые, в заскорузлых рубахах плугари — есть кашу. Артем опять остановился и долго расспрашивал — какой будет поворот на Пестравку. <br>К полдню ветер затих, и вдали по краю степи заходили волны жара. Вглядываясь, Никита различал в этой волнующей синеве то плывущий дом, то дерево, висевшее над землей, то корабль без мачт. Воза шли. Трещали кузнечики. И вот по степи послышался ровный заливной звон. Заремка заплясала бочком в коновязи, заржала звонко. Артем обернулся и сказал, подмигнув: <br>— Наш пылит! <br>Скоро мимо возов пролетела тройка с увалистой рысью Лорда Байрона, задиравшего морду, с вислозадыми пристяжными, грызущими землю от злости. В коляске сидел отец в чесучовой поддевке, подбоченясь; борода его летела на две стороны по ветру; поведя веселыми глазами, он крикнул Никите: <br>— Хочешь ко мне? — И тройка умчалась, Наконец из-за края степи начали подниматься два купола белой церкви, журавли колодцев, верхушки редких ветел, дымки, крыши, и за степной, глинисто-желтоватой, сверкающей на солнце рекой открылось все село Пестравка, а за — ним на выгоне парусиновые балаганы и темные пятна табунов. <br>Воза рысью проехали по зыбкому, над самой водою, мосту, миновали церковную площадь, где в розовом дому, в крайнем окошке, играл толстый поп на скрипке, завернули по выгону к балаганам и стали близ горшечного ряда. <br>Никита стоял на телеге и видел: вот заросший от самых глаз черной бородой цыган, в раскрытом на голой груди синем кафтане с серебряными пуговицами, глядит в зубы больной лошаденке, а хилый мужичок, ее хозяин, с удивлением глядит на цыгана. Вот хитрый старичок уговаривает испуганную бабу купить горшок, расписанный травками, — стучит по нему ногтем. «Да мне, батюшка, горшок не такой нужен», — говорит баба. «Ты, красотка, такого горшка — обыщи весь свет — не найдешь». Вот пьяный мужик сердится около лукошка с яйцами и кричит: «Какое это яйцо? Разве это яйцо, — это яйцо щуплое. Вот у нас в Колдыбани — яйцо, у нас в Колдыбани куры по шею в зерне ходят». Вот идут девки в розовых, в желтых кофтах, в пестрых полушалках и сворачивают к парусиновым балаганам, где, перегибаясь через прилавки, кричат продавцы, хватают проходящих: «К нам, к нам, у нас покупали…» Пыль, крик, лошадиное ржанье над ярмаркой. Свистят глиняные свистульки. Повсюду торчат поднятые оглобли возов. Вот, колеся ногами, толкаясь, идет парень в разодранной на плече голубой рубахе и растягивает со всей силой гармонь: «Эх, Дуня, Дуня, Дуня!..» <br>Артем отпряг лошадей и начал расшпиливать воза. В это время к нему подошел человек в военном сюртуке, с шашкой на ременной портупее, поглядел на Артема и покачал головой. Артем тоже на него поглядел и снял шапку. <br>— Вот ты мне когда попался, бродяга, — сказал усатый человек, безусловно, я тебя сгною теперь. <br>— Воля ваша, — ответил Артем. <br>Усатый человек взял его под локоть и потащил. Вслед им засмеялся хитрый старичок, продававший горшки. Мишка Коряшонок озабоченно зашептал Никите: <br>— Сбегай, найди отца, скажи — Артема урядник в клоповку взял, а я воза посторожу. <br>Никита выбрался из толчеи и побежал по утоптанному ковыльному полю к конским загонам, где он еще издали увидел отцовскую коляску. Отец, очень веселый, стоял у одного из загонов, заложив руки в карманы поддевки. Никита начал было рассказывать о происшествии с Артемом, но Василий Никитьевич сейчас же перебил: <br>— Видишь гнедого жеребчика… Ах, жеребчик, ах, шельма!.. <br>По загону между лошадей ходили три башкира в вылинявших стеганых халатах и ушастых шапках и старались арканом поймать рыжего шустрого жеребчика. Но он, прикладывая уши, показывая зубы, шарахался, увертывался от аркана и то кидался в гущу табуна, то выбегал на просторное место. Вдруг он опустился на колени, пролез под жердь загороди, приподнял ее, вскочил уже по той стороне и веселым галопом помчался в ковыльную степь, отдувая гриву и хвост по ветру. Отец даже затопал ногами от удовольствия. <br>Башкиры, переваливаясь косолапо, побежали к верховым лошадям, косматым и низкорослым, легко ввалились в высокие седла и поскакали — двое в угон за караковым жеребчиком, третий — с арканом — наперерез ему. Жеребчик начал вертеться по полю, и каждый раз наперерез ему выскакивал башкир, визжа по-звериному. Жеребчик заметался, и тут-то ему накинули аркан на шею. Он взвился, но его с боков стали хлестать плетями, душить арканом. Жеребчик зашатался и упал. Его привели к загону, дрожащего, в мыле. Сморщенный старый башкир мешком скатился с седла и подошел к Василию Никитьевичу: <br>— Купи жеребца, бачка. <br>Отец засмеялся и пошел к другому загону. Никита опять начал рассказывать про Артема. <br>— Ах, досада, — воскликнул отец, — в самом деле, что мне с этим болваном делать? Вот что, — возьми двугривенный, купи калач, рыбы какой-нибудь и дожидайся меня на возах…. А Заремку я, знаешь, продал Медведеву, недорого, зато без хлопот. Ступай, я сейчас приду. <br>Но «сейчас» оказалось очень долгим временем. Большое бледно-оранжевое солнце повисло над краем степи, золотистая пыль встала над ярмаркой. Зазвонили к вечерне. И только тогда появился отец. Лицо у него было смущенное. <br>— Совершенно случайно купил партию верблюдов, — сказал он, не глядя Никите в глаза, — страшно недорого… А что, за кобылой еще не прислали? Странно. Ну, а яблок вы много продали? На шестьдесят пять копеек? Странно. Так вот что: черт с ними, с этими яблоками, — я Медведеву сказал, что продаю их ему в придачу к кобыле… Пойдем выручать Артема… <br>Василий Никитьевич обнял Никиту за плечи и повел его по затихшей ярмарке, между возов, от которых в сумерки пахло сеном, дегтем и хлебом. Кое-где слышалась песня с высоким тающим в степи подголоском. Ржала лошадь. <br>— А знаешь, — отец остановился, глаза его лукаво блеснули, — достанется мне дома на орехи… Ну, да ничего. Завтра пойдем тройку одну смотреть серые, в яблоках… Все равно — один ответ.</p> <h4 id="glava34">На возу</h4> <p><br>Вечером, на возу свежей пшеничной соломы, Никита возвращался с молотьбы. Узкая полоса заката, тусклого и по-осеннему багрового, догорала над степью, над древними курганами — следами прошедших здесь в незапамятные времена кочевников. <br>В сумерках на пустынных сжатых полях виднелись борозды пашни. Кое-где у самой земли краснел огонек костра плугарского стана, и тянуло горьковатым дымком. Поскрипывала, покачивалась телега. Никита лежал на спине, закрыв глаза. Усталость сладко гудела во всем теле. Он полусонно вспоминал этот день… <br>…Четыре пары сильных кобыл ходят в круге молотильного привода. Посредине, на шкворне, на сиденьице медленно крутится Мишка Коряшонок, покрикивает, пощелкивает кнутом. <br>С деревянного маховика, хлопая, убегает бесконечный ремень к красной, большой, как дом, молотилке, бешено трясущейся соломотрясами и решетами. Воет, западая, ухает, свирепо ревет барабан, далеко слышный в степи, — жрет раскинутые снопы, гонит в пыльные недра молотилки солому и зерно. Задает сам Василий Никитьевич, в глухих очках, в голицах по локоть, в прилипшей к мокрой спине рубашке, — весь пыльный, с мякинной бородой, с черным ртом. Подъезжают скрипучие воза со снопами. Раздвигая ноги, бежит за возилкою парень, захватив огромный ворох соломы, становится на доску и рысью волочит солому к ометам. Старые мужики мечут ометы длинными деревянными вилами. Кончаются заботы, труды и тревоги целого года. Весь день раздаются песни, шутятся шутки. Артема, кидавшего с возов снопы на полети молотилки, девки поймали между телег, защекотали, — он боялся щекотки, — повалив, набили его под одеждой мякиной. Вот было смеху!.. <br>…Никита открыл глаза. Покачивался, поскрипывал воз. В степи было теперь совсем темно. Все небо усыпано августовскими созвездиями. Бездонное небо переливалось, словно по звездной пыли шел ветерок. Разостлался светящимся туманом Млечный Путь. На возу, как в колыбели, Никита плыл под звездами, покойно глядел на далекие миры. <br>«Все это — мое, — думал он, — когда-нибудь сяду на воздушный корабль и улечу…» И он стал представлять летучий корабль с крыльями, как у мыши, черную пустыню неба и приближающийся лазурный берег неведомой планеты, серебристые горы, чудесные озера, очертания замков и летящие над водой фигуры и облака, какие бывают в закате. <br>Воз стал спускаться под горку. Забрехали вдалеке собаки. Потянуло сыростью с прудов. Въехали во двор. Теплый уютный свет лился из окон дома, из столовой.</p> <h4 id="glava35">Отъезд</h4> <p>Пришла осень, земля клонилась на покой. Позднее солнце вставало, не греющее, старое, — ему уже дела не было до земли. Улетели птицы. Опустел сад, осыпались листья. Из пруда вытащили лодку, — положили в сарай кверху днищем. <br>По утрам теперь, в местах, где падали тени от крыш, трава была седая, тронутая инеем. По инею, по осенне-зеленой траве хаживали гуси на пруд, гуси разжирели, переваливались, как комья снега. Двенадцать девок из деревни рубили капусту в большой колоде около людской, — пели песни, стучали тяпками на весь двор. С погребицы, где пахтали масло, прибегала Дуняша, грызла кочерыжки, — еще больше расхорошелась за осень, так и заливалась румянцем, и все знали, что бегает она к людской не затем, чтобы грызть кочерыжки и смеяться с девками, а затем, чтобы видел ее из окошка молодой рабочий Василий, то же самое — кровь с молоком. Артем совсем нос повесил чинил в людской хомуты. <br>Матушка перебралась на зимнюю половину. В доме затопили печи. Еж Ахилка натаскал тряпок и бумажек под буфет и норовил завалиться спать на всю зиму. Аркадий Иванович посвистывал у себя в комнате. Никита видел в дверную щёлку, — Аркадий Иванович стоит перед зеркалом и, держа себя за кончик бородки, задумчиво посвистывает: ясно — человек задумал жениться. <br>Василий Никитьевич послал обоз с пшеницей в Самару и сам выехал на следующий день. Перед отъездом у него были большие разговоры с матушкой. Она ждала от него письма. <br>Через неделю Василий Никитьевич писал: <br>«Хлеб я продал, представь — удачно, дороже, чем Медведев. Дело с наследством, как и надо было ожидать, не подвинулось ни на шаг. Поэтому, само собою, напрашивается второе решение, которому ты так противилась, милая Саша. Не жить же нам врозь еще и эту зиму. Я советую торопиться с отъездом, так как занятия в гимназии уже начались. Только в виде отдельного исключения Никите будет разрешено держать вступительный экзамен во второй класс. Между прочим, мне предлагают две изумительные китайские вазы — это для нашей городской квартиры; только страх, что ты рассердишься, удерживает пока меня от покупки». <br>Матушка колебалась недолго. Тревога за нахождение в руках Василия Никитьевича больших денег, а в особенности опасность покупки им никому на свете не нужных китайских ваз заставили Александру Леонтьевну собраться в три дня. Нужная для города мебель, большие сундуки, бочонки с засолом и живность матушка отправляла с обозом. Сама же налегке, на двух тройках, с Никитой, Аркадием Ивановичем и Василисой-кухаркой выехала вперед. День был серый и ветреный. Кругом пустынные жнивья и пашни. Матушка жалела лошадей, ехала трусцой. В Колдыбани заночевали на постоялом дворе. На другой день, к обеду, из-за плоского края степи, из серой мглы поднялись купола церквей, трубы паровых мельниц. Матушка молчала: не любила города, городской жизни. Аркадий Иванович от нетерпения покусывал бородку. Долго ехали мимо салотопенных вонючих заводов, мимо складов леса, миновали грязную слободу с кабаками и бакалейными лавками, переехали широкий мост, где по ночам шалили слободские ребята, горчичники; вот мрачные бревенчатые амбары на крутом берегу реки Самарки, — усталые лошади поднялись в гору, и колеса загремели по мостовой. Чисто одетые прохожие с удивлением оглядывались на залепленные грязью экипажи. Никите стало казаться, что обе коляски неуклюжи и смешны, что лошади — разномастные, деревенские, — хоть бы своротить с главной улицы! Вот мимо, сильно цокая подковами, пролетел вороной рысак, запряженный в лакированный шарабан. <br>— Сергей Иванович, что вы так едете, поскорее, — сказал Никита… <br>— И так доедем. <br>Сергей Иванович сидел степенно и строго на козлах, придерживая тройку рысцой. Наконец свернули в боковую улицу, проехали мимо пожарной каланчи, где у калитки стоял мордастый парень в греческом шлеме, и остановились у белого одноэтажного дома с чугунным через весь тротуар крыльцом. В окошке появилось радостное лицо Василия Никитьевича. Он замахал руками, исчез и через минуту сам открыл парадное. <br>Никита вбежал в дом первым. В небольшом, оклеенном белым, совершенно пустом зале было светло, пахло масляной краской, на блестящем крашеном полу у стены стояли две китайские вазы, похожие на умывальные кувшины. В конце зала, в арке с белыми колонками, отражавшимися в полу, появилась девочка в коричневом платьице. Руки ее были заложены под белый фартучек, желтые башмачки тоже отражались в полу. Волосы были зачесаны в косу, за ушами на затылке черный бант. Синие глаза глядели строго, даже немножко прищурились. Это была Лиля. Никита стоял посреди зала, прилип к полу. Должно быть, Лиля глядела на него точно так же, как на главной улице прохожие глядели на сосновские тарантасы. <br>— Письмо мое получили? — спросила она. Никита кивнул ей. — Где оно? Отдайте сию минуту. <br>Хотя письма при себе не было, Никита все же пошарил в кармане. Лиля внимательно и сердито глядела ему в глаза… <br>— Я хотел ответить, но… — пробормотал Никита. <br>— Где оно? <br>— В чемодане. <br>— Если вы его сегодня же не отдадите, — между нами все кончено… Я очень раскаиваюсь, что написала вам… Теперь я поступила в первый класс гимназии. <br>Она поджала губы и стала на цыпочки. Только сейчас Никита догадался: на лиловенькое письмо он ведь не ответил… Он проглотил слюни, отлепил ноги от зеркального пола… Лиля сейчас же опять спрятала руки под фартучек — носик у нее поднялся. От презрения длинные ресницы совсем закрылись. <br>— Простите меня, — проговорил Никита, — я ужасно, ужасно… Это все лошади, жнитво, молотьба, Мишка Коряшонок… <br>Он побагровел и опустил голову. Лиля молчала. Он почувствовал к себе отвращение, вроде как к коровьей лепешке. Но в это время в прихожей загудел голос Анны Аполлосовны, раздались приветствия, поцелуи, зазвучали тяжелые шаги кучеров, вносивших чемоданы… Лиля сердито, быстро прошептала: <br>— Нас видят… Вы невозможны… Примите веселый вид… может быть, я вас прощу на этот раз… <br>И она побежала в прихожую. Оттуда по пустым гулким комнатам зазвенел ее тоненький голос: <br>— Здравствуйте, тетя Саша, с приездом! <br>Так начался первый день новой жизни. Вместо спокойного, радостного деревенского раздолья — семь тесноватых, необжитых комнат, за окном громыхающие по булыжнику ломовики и спешащие, одетые все, как земский врач из Пестравки, Вериносов, озабоченные люди бегут, прикрывая рот воротниками от ветра, несущего бумажки и пыль. Суета, шум, взволнованные разговоры. Даже часы шли здесь иначе, — летели. Никита и Аркадий Иванович устраивали Никитину комнату, — расставляли мебель и книги, вешали занавески. В сумерки пришел Виктор, прямо из гимназии, рассказал, что пятиклассники курят в уборной и что учитель арифметики у них в классе приклеивался к стулу, вымазанному гуммиарабиком. Виктор был независимый и рассеянный. Выпросил у Никиты перочинный нож с двенадцатью лезвиями и ушел «к одному товарищу, — ты его не знаешь», — играть в перышки. <br>В сумерки Никита сидел у окна. Закат за городом был все тот же деревенский. Но Никита, как Желтухин за марлей, чувствовал себя пойманным пленником, чужим — точь-в-точь Желтухин. В комнату вошел Аркадий Иванович, в пальто и в шапке, в руке он держал чистый носовой платок, распространяющий запах одеколона. <br>— Я ухожу, вернусь часам к девяти. <br>— Вы куда уходите? <br>— Туда, где меня еще нет. — Он хохотнул. — Что, брат, как тебя Лиля-то приняла, — прямо в вилы… Ничего, обтешешься. И даже это отчасти хорошо деревенского жирку спустить… — Он повернулся на каблуке и вышел. За один день сделался совсем другим человеком. <br>Этой ночью Никита видел во сне, будто он в синем мундире с серебряными пуговицами стоит перед Лилей и говорит сурово: <br>— Вот ваше письмо, возьмите. <br>Но на этих словах он просыпался и снова видел, как идет по отсвечивающему полу и говорит Лиле: <br>— Возьмите ваше письмо. <br>У Лили длинные ресницы поднимались и опускались, независимый носик был гордый и чужой, но вот-вот и носик и все лицо перестанут быть чужими и рассмеются… <br>Он просыпался, оглядывался, — странный свет уличного фонаря лежал на стене… И снова Никите снилось то же самое. Никогда наяву он так не любил эту непонятную девочку… <br>Наутро матушка, Аркадий Иванович и Никита пошли в гимназию и говорили с директором, худым, седым, строгим человеком, от которого пахло медью. Через неделю Никита выдержал вступительный экзамен и поступил во второй класс…</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Васюткино озеро</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/3042-vasjutkino-ozero.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/3042-vasjutkino-ozero.html</pdalink>
<guid>3042</guid>
<pubDate>Wed, 05 Feb 2025 19:18:05 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p class="MsoNormal">Это озеро не отыщешь на карте. Небольшое оно. Небольшое, зато памятное для Васютки. Ещё бы! Мала ли честь для тринадцатилетнего мальчишки — озеро, названное его именем! Пускай оно и не велико, не то что, скажем, Байкал, но Васютка сам нашёл его и людям показал. Да, да, не удивляйтесь и не думайте, что все озёра уже известны и что у каждого есть своё название. Много ещё, очень много в нашей стране безымянных озёр и речек, потому что велика наша Родина, и сколько по ней ни броди, всё будешь находить что-нибудь новое, интересное.<br>Рыбаки из бригады Григория Афанасьевича Шадрина — Васюткиного отца — совсем было приуныли. Частые осенние дожди вспучили реку, вода в ней поднялась, и рыба стала плохо ловиться: ушла на глубину.<br>Холодная изморозь и тёмные волны на реке нагоняли тоску. Не хотелось даже выходить на улицу, не то что выплывать на реку. Заспались рыбаки, рассолодели от безделья, даже шутить перестали. Но вот подул с юга тёплый ветер и точно разгладил лица людей. Заскользили по реке лодки с упругими парусами. Ниже и ниже по Енисею спускалась бригада. Но уловы по-прежнему были малы.<br>— Нету нам нынче фарту, — ворчал Васюткин дедушка Афанасий. — Оскудел батюшко Енисей. Раньше жили, как бог прикажет, и рыба тучами ходила. А теперь пароходы да моторки всю живность распугали. Придёт время — ерши да пескари и те переведутся, а об омуле, стерляди и осетре только в книжках будут читать.<br>Спорить с дедушкой — дело бесполезное, потому никто с ним не связывался.<br>Далеко ушли рыбаки в низовье Енисея и наконец остановились. Лодки вытащили на берег, багаж унесли в избушку, построенную несколько лет назад учёной экспедицией.<br>Григорий Афанасьевич, в высоких резиновых сапогах с отвернутыми голенищами и в сером дождевике, ходил по берегу и отдавал распоряжения.<br>Васютка всегда немного робел перед большим, неразговорчивым отцом, хотя тот никогда его не обижал.<br>— Шабаш, ребята! — сказал Григорий Афанасьевич, когда разгрузка закончилась. — Больше кочевать не будем. Так, без толку, можно и до Карского моря дойти.<br>Он обошёл вокруг избушки, зачем-то потрогал рукой углы и полез на чердак, подправил съехавшие в сторону пластушины корья на крыше. Спустившись по дряхлой лестнице, он тщательно отряхнул штаны, высморкался и разъяснил рыбакам, что избушка подходящая, что в ней можно спокойно ждать осеннюю путину, а пока вести промысел паромами и перемётами. Лодки же, невода, плавные сети и всю прочую снасть надобно как следует подготовить к большому ходу рыбы.<br>Потянулись однообразные дни. Рыбаки чинили невода, конопатили лодки, изготовляли якорницы, вязали, смолили.<br>Раз в сутки они проверяли перемёты и спаренные сети — поромы, которые ставили вдали от берега.<br>Рыба в эти ловушки попадала ценная: осётр, стерлядь, таймень, частенько налим, или, как его в шутку называли в Сибири, поселенец. Но это спокойный лов. Нет в нём азарта, лихости и того хорошего, трудового веселья, которое так и рвётся наружу из мужиков, когда они полукилометровым неводом за одну тоню вытаскивают рыбы по нескольку центнеров.<br>Совсем скучное житьё началось у Васютки. Поиграть не с кем — нет товарищей, сходить некуда. Одно утешало: скоро начнётся учебный год, и мать с отцом отправят его в деревню. Дядя Коляда, старшина рыбосборочного бота, уже учебники новые из города привёз. Днём Васютка нет-нет да и заглянет в них от скуки.<br>Вечерами в избушке становилось людно и шумно. Рыбаки ужинали, курили, щёлкали орехи, рассказывали были и небылицы. К ночи на полу лежал толстый слой ореховой скорлупы. Трещала она под ногами, как осенний ледок на лужах.<br>Орехами рыбаков снабжал Васютка. Все ближние кедры он уже обколотил. С каждым днём приходилось забираться всё дальше и дальше в глубь леса. Но эта работа была не в тягость. Мальчишке нравилось бродить. Ходит себе по лесу один, напевает, иногда из ружья пальнёт.<br>Васютка проснулся поздно. В избушке одна мать. Дедушка Афанасий ушёл куда-то. Васютка поел, полистал учебники, оборвал листок календаря и с радостью отметил, что до первого сентября осталось всего десять дней. Потом засобирался по кедровые шишки.<br>Мать недовольно сказала:<br>— К ученью надо готовиться, а ты в лесу пропадаешь.<br>— Чего ты, мамка? Орехи кто-то должен добывать? Должен. Охота ведь рыбакам пощёлкать вечером.<br>— «Охота, охота»! Надо орехов, так пусть сами ходят. Привыкли парнишкой помыкать да сорить в избе.<br>Мать ворчит по привычке, потому что ей не на кого больше ворчать.<br>Когда Васютка с ружьём на плече и с патронташем на поясе, похожий на коренастого, маленького мужичка, вышел из избы, мать привычно строго напоминала:<br>— Ты от затесей далеко не отходи — сгинешь. Хлеба взял ли с собой?<br>— Да зачем он мне? Каждый раз обратно приношу.<br>— Не разговаривай! На вот краюшку. Не задавит она тебя. Спокон веку так заведено, мал ещё таёжные законы переиначивать.<br>Тут уж с матерью не поспоришь. Таков старинный порядок: идёшь в лес — бери еду, бери спички.<br>Васютка покорно сунул краюшку в мешок и поспешил исчезнуть с глаз матери, а то ещё придерётся к чему-нибудь.<br>Весело насвистывая, шёл он по тайге, следил за пометками на деревьях и думал о том, что, наверное, всякая таёжная дорога начинается с затесей. Сделает человек зарубку на одном дереве, отойдёт немного, ещё топором тюкнет, потом ещё. За этим человеком пойдут другие люди; собьют каблуками мох с валежин, притопчут траву, ягодники, отпечатают следы в грязи, и получится тропинка. Лесные тропинки узенькие, извилистые, что морщинки на лбу дедушки Афанасия. Только иные тропинки зарастают со временем, а уж морщинки-то на лице едва ли зарастут.<br>Склонность к пространным рассуждениям, как у всякого таёжника, рано появилась у Васютки. Он ещё долго думал бы о дороге и о всяких таёжных разностях, если бы не скрипучее кряканье где-то над головой.<br>«Кра-кра-кра!..» — неслось сверху, будто тупой пилой резали крепкий сук.<br>Васютка поднял голову. На самой вершине старой взлохмаченной ели увидел кедровку. Птица держала в когтях кедровую шишку и орала во всё горло. Ей так же горласто откликались подруги. Васютка не любил этих нахальных птиц. Он снял с плеча ружье, прицелился и щёлкнул языком, будто на спуск нажал. Стрелять он не стал. Ему ужо не paз драли уши за попусту сожженные патроны. Трепет перед драгоценным «припасом» (так называют сибирские охотники порох и дробь) крепко вбит в сибиряков отроду.<br>— «Кра-кра»! — передразнил Васютка кедровку и запустил в нее палкой.<br>Досадно было парню, что не может он долбануть птицу, даром что ружьё в руках. Кедровка перестала кричать, неторопливо ощипалась, задрала голову, и по лесу снова понеслось ее скрипучее «кра!».<br>— Тьфу, ведьма проклятая! — выругался Васютка и пошёл.<br>Ноги мягко ступали по мху. На нём там и сям валялись шишки, попорченные кедровками. Они напоминали комочки сотов. В некоторых отверстиях шишек, как пчёлки, торчали орехи. Но пробовать их бесполезно. Удивительно чуткий клюв у кедровки: пустые орехи птица даже не вынимает из гнёздышка. Васютка поднял одну шишку, осмотрел её со всех сторон и покачал головой:<br>— Эх и пакость же ты!<br>Бранился Васютка так, для солидности. Он ведь знал, что кедровка — птица полезная: она разносит по тайге семена кедра.<br>Наконец Васютка облюбовал дерево и полез на него. Намётанным глазом он определил: там, в густой хвое, упрятались целые выводки смолистых шишек. Он принялся колотить ногами по разлапистым веткам кедра. Шишки так и посыпались вниз.<br>Васютка слез с дерева, собрал их в мешок и, не торопясь, закурил. Попыхивая цигаркой, оглядел окружающий лес и облюбовал ещё один кедр.<br>— Обобью и этот, — сказал он. — Тяжеловато будет, пожалуй, да ничего, донесу.<br>Он тщательно заплевал цигарку, придавил ее каблуком и пошел. Вдруг впереди Васютки что-то сильно захлопало. Он вздрогнул от неожиданности и тут же увидел поднимающуюся с земли большую чёрную птицу. «Глухарь!» — догадался Васютка, и сердце его замерло. Стрелял он и уток, и куликов, и куропаток, но глухаря подстрелить ему ещё не доводилось.<br>Глухарь перелетел через мшистую поляну, вильнул между деревьями и сел на сухостоину. Попробуй подкрадись!<br>Мальчик стоял неподвижно и не спускал глаз с огромной птицы. Вдруг он вспомнил, что глухаря часто берут с собакой. Охотники рассказывали, что глухарь, сидя на дереве, с любопытством смотрит вниз, на заливающуюся лаем собаку, а порой и подразнивает её. Охотник тем временем незаметно подходит с тыла и стреляет.<br>Васютка же, как назло, не позвал с собою Дружка. Обругав себя шёпотом за оплошность, Васютка пал на четвереньки, затявкал, подражая собаке, и стал осторожно продвигаться вперёд. От волнения голос у него прерывался. Глухарь замер, с любопытством наблюдая эту интересную картину. Мальчик расцарапал себе лицо, порвал телогрейку, но ничего этого не замечал. Перед ним наяву глухарь!<br>…Пора! Васютка быстро встал на одно колено и попытался с маху посадить на мушку забеспокоившуюся птицу. Наконец унялась дрожь в руках, мушка перестала плясать, кончик её задел глухаря… Тр-рах! — и чёрная птица, хлопая крыльями, полетела в глубь леса.<br>«Ранил!» — встрепенулся Васютка и бросился за подбитым глухарём.<br>Только теперь он догадался, в чём дело, и начал беспощадно корить себя:<br>— Мелкой дробью грохнул. А что ему мелкой-то? Он чуть не с Дружка!..<br>Птица уходила небольшими перелётами. Они становились всё короче и короче. Глухарь слабел. Вот он, уже не в силах поднять грузное тело, побежал.<br>«Теперь всё — догоню!» — уверенно решил Васютка и припустил сильнее. До птицы оставалось совсем недалеко.<br>Быстро скинув с плеча мешок, Васютка поднял ружьё и выстрелил. В несколько прыжков очутился возле глухаря и упал на него животом.<br>— Стоп, голубчик, стоп! — радостно бормотал Васютка. — Не уйдёшь теперь! Ишь, какой прыткий! Я, брат, тоже бегаю — будь здоров!<br>Васютка с довольной улыбкой гладил глухаря, любуясь чёрными с голубоватым отливом перьями. Потом взвесил на руке. «Килограммов пять будет, а то и полпуда, — прикинул он и сунул птицу в мешок. — Побегу, а то мамка наподдаст по загривку».<br>Думая о своей удаче, Васютка, счастливый, шёл по лесу, насвистывал, пел, что на ум приходило.<br>Вдруг он спохватился: где же затеси? Пора уж им быть.<br>Он посмотрел кругом. Деревья ничем не отличались от тех, на которых были сделаны зарубки. Лес стоял неподвижно, тихий в своей унылой задумчивости, такой же редкий, полуголый, сплошь хвойный. Лишь кое-где виднелись хилые берёзки с редкими жёлтыми листьями. Да, лес был такой же. И всё же от него веяло чем-то чужим…<br>Васютка круто повернул назад. Шёл он быстро, внимательно присматриваясь к каждому дереву, но знакомых зарубок не было.<br>— Ффу-ты, чёрт! Где же затеси? — Сердце у Васютки сжалось, на лбу выступила испарина. — Всё этот глухарина! Понёсся, как леший, теперь вот думай, куда идти, — заговорил Васютка вслух, чтобы отогнать подступающий страх. — Ничего, сейчас посоображаю и найду дорогу. Та-ак… Почти голая сторона у ели — значит, в ту сторону север, а где ветвей больше — юг. Та-ак…<br>После этого Васютка пытался припомнить, на какой стороне деревьев сделаны зарубки старые и на какой — новые. Но этого-то он и не приметил. Затеси и затеси.<br>— Эх, дубина!<br>Страх начал давить ещё сильнее. Мальчик снова заговорил вслух:<br>— Ладно, не робей. Найдём избушку. Надо идти в одну сторону. На юг надо идти. У избушки Енисей поворот делает, мимо никак не пройдёшь. Ну вот, всё в порядке, а ты, чудак, боялся! — хохотнул Васютка и бодро скомандовал себе: — Шагом арш! Эть, два!<br>Но бодрости хватило ненадолго. Затесей всё не было и не было. Порой мальчику казалось, что он ясно видит их на тёмном стволе. С замирающим сердцем бежал он к дереву, чтобы пощупать рукой зарубку с капельками смолы, но вместо неё обнаруживал шершавую складку коры. Васютка уже несколько раз менял направление, высыпал из мешка шишки и шагал, шагал…<br>В лесу сделалось совсем тихо. Васютка остановился и долго стоял прислушиваясь. Тук-тук-тук, тук-тук-тук… — билось сердце. Потом напряжённый до предела слух Васютки уловил какой-то странный звук. Где-то слышалось жужжание. Вот оно замерло и через секунду снова донеслось, как гудение далёкого самолёта. Васютка нагнулся и увидел у ног своих истлевшую тушку птицы. Опытный охотник — паук растянул над мёртвой птичкой паутину. Паука уже нет — убрался, должно быть, зимовать в какое-нибудь дупло, а ловушку бросил. Попалась в неё сытая, крупная муха-плевок и бьётся, бьётся, жужжит слабеющими крыльями. Что-то начало беспокоить Васютку при виде беспомощной мухи, влипшей в тенёта. И тут его будто стукнуло: да ведь он заблудился!<br>Открытие это было настолько простым и потрясающим, что Васютка не сразу пришёл в себя.<br>Он много раз слышал от охотников страшные рассказы о том, как блуждают люди в лесу и погибают иногда, но представлял это совсем не так. Уж очень просто всё получилось. Васютка ещё не знал, что страшное в жизни часто начинается очень просто.<br>Оцепенение длилось до тех пор, пока Васютка не услышал какой-то таинственный шорох к глубине потемневшего леса. Он вскрикнул и бросился бежать. Сколько paз oн спотыкался, падал, вставал и снова бежал, Васютка не знал. Наконец он заскочил в бурелом и начал с треском продираться сквозь сухие колючие ветви. Потом упал с валежин вниз лицом в сырой мох и замер. Отчаяние охватило его, и сразу не стало сил. «Будь что будет», — отрешённо подумал он.<br>В лес бесшумно, как сова, прилетела ночь. А с нею и холод. Васютка почувствовал, как стынет взмокшая от пота одежда.<br>«Тайга, наша кормилица, хлипких не любит!» — вспомнились ему слова отца и дедушки. И он стал припоминать всё, чему его учили, что знал из рассказов рыбаков и охотников. Перво-наперво надо развести огонь. Ладно, что спички захватил из дому. Пригодились спички.<br>Васютка обломал нижние сухие ветки у дерева, ощупью сорвал пучок сухого мха-бородача, искрошил мелко сучки, сложил всё в кучку и поджёг. Огонёк, покачиваясь, неуверенно пополз по сучкам. Мох вспыхнул — вокруг посветлело. Васютка подбросил ещё веток. Между деревьями зашарахались тени, темнота отступила подальше. Монотонно зудя, на огонь налетело несколько комаров — веселее с ними.<br>Надо было запастись на ночь дровами. Васютка, не щадя рук, наломал сучьев, приволок сухую валежину, выворотил старый пень. Вытащив из мешка краюшку хлеба, вздохнул и с тоской подумал: «Плачет, поди, мамка». Ему тоже захотелось плакать, но он переборол себя и, ощипав глухаря, начал перочинным ножиком потрошить его. Потом сгрёб костёр в сторону, на горячем месте выкопал ямку и положил туда птицу. Плотно закрыв её мхом, присыпал горячей землёй, золой, углями, сверху положил пылающие головни и подбросил дров.<br>Через час примерно он раскопал глухаря. От птицы шёл пар и аппетитный запах: глухарь упрел в собственном соку — охотничье блюдо! Но без соли какой же вкус! Васютка через силу глотал пресное мясо.<br>— Эх, дурило, дурило! Сколько этой соли в бочках на берегу! Что стоило горсточку в карман сыпануть! — укорял он себя.<br>Потом вспомнил, что мешок, который он взял для шишек, был из-под соли, и торопливо вывернул его. Из уголков мешка он выковырял щепотку грязных кристалликов, раздавил их на прикладе ружья и через силу улыбнулся:<br>— Живём!<br>Поужинав, Васютка сложил остатки еды в мешок, повесил его на сук, чтобы мыши или кто-нибудь ещё не добрался до харчей, и принялся готовить место для ночлега.<br>Он перенёс в сторону костёр, убрал все угольки, набросал веток с хвоей, мху и лёг, накрывшись телогрейкой.<br>Снизу подогревало.<br>Занятый хлопотами, Васютка не так остро чувствовал одиночество. Но стоило лечь и задуматься, как тревога начала одолевать с новой силой. Заполярная тайга не страшна зверьём. Медведь здесь редкий житель. Волков нет. Змей — тоже. Бывает, встречаются рыси и блудливые песцы. Но осенью корма для них полно в лесу, и едва ли они могли бы позариться на Васюткины запасы. И всё-таки было жутко. Он зарядил одноствольную переломку, взвёл курок и положил ружьё рядом. Спать!<br>Не прошло и пяти минут, как Васютка почувствовал, что к нему кто-то крадётся. Он открыл глаза и замер: да, крадётся! Шаг, второй, шорох, вздох… Кто-то медленно и осторожно идёт по мху. Васютка боязливо поворачивает голову и неподалёку от костра видит что-то темное, большое. Сейчас оно стоит, не шевелится.<br>Мальчик напряжённо вглядывается и начинает различать вздетые к небу не то руки, не то лапы. Васютка не дышит: «Что это?» В глазах от напряжения рябит, нет больше сил сдерживать дыхание. Он вскакивает, направляет ружьё на это тёмное:<br>— Кто такой? А ну подходи, не то садану картечью!<br>В ответ ни звука. Васютка ещё некоторое время стоит неподвижно, потом медленно опускает ружьё и облизывает пересохшие губы. «В самом деле, что там может быть?» — мучается он и ещё раз кричит:<br>— Я говорю, не прячься, а то хуже будет!<br>Тишина. Васютка рукавом утирает пот со лба и, набравшись храбрости, решительно направляется в сторону тёмного предмета.<br>— Ох, окаянный! — облегчённо вздыхает он, увидев перед собой огромный корень-выворотень. — Ну и трус же я! Чуть ума не лишился из-за этакой чепухи.<br>Чтобы окончательно успокоиться, он отламывает отростки от корневища и несёт их к костру.<br>Коротка августовская ночь в Заполярье. Пока Васютка управился с дровами, густая, как смоль, темень начала редеть, прятаться в глубь леса. Не успела она ещё совсем рассеяться, а на смену ей уже выполз туман. Стало холоднее. Костёр от сырости зашипел, защёлкал, принялся чихать, будто сердился на волглую пелену, окутавшую всё вокруг. Комары, надоедавшие всю ночь, куда-то исчезли. Ни дуновения, ни шороха.<br>Всё замерло в ожидании первого утреннего звука. Что это будет за звук — неизвестно. Может быть, робкий свист пичужки или лёгкий шум ветра в вершинах бородатых елей и корявых лиственниц, может быть, застучит по дереву дятел или протрубит дикий олень. Что-то должно родиться из этой тишины, кто-то должен разбудить сонную тайгу. Васютка зябко поежился, придвинулся ближе к костру и крепко заснул, так и не дождавшись утренней весточки.<br>Солнце уже было высоко. Туман росою пал на деревья, на землю, мелкая пыль искрилась всюду.<br>«Где это я?» — изумлённо подумал Васютка, окончательно проснувшись, услышал ожившую тайгу.<br>По всему лесу озабоченно кричали кедровки на манер базарных торговок. Где-то по-детски заплакала желна. Над головой Васютки, хлопотливо попискивая, потрошили синички старое дерево. Васютка встал, потянулся и спугнул кормившуюся белку. Она, всполошённо цокая, пронеслась вверх по стволу ели, села на сучок и, не переставая цокать, уставилась на Васютку.<br>— Ну, чего смотришь? Не узнала? — с улыбкой обратился к ней Васютка.<br>Белка пошевелила пушистым хвостиком.<br>— А я вот заблудился. Понёсся сдуру за глухарём и заблудился. Теперь меня по всему лесу ищут, мамка ревёт… Не понимаешь ты ничего, толкуй с тобой! А то бы сбегала, сказала нашим, где я. Ты вон какая проворная! — Он помолчал и махнул рукой: — Убирайся давай, рыжая, стрелять буду!<br>Васютка вскинул ружьё и выстрелил в воздух. Белка, будто пушинка, подхваченная ветром, метнулась и пошла считать деревья. Проводив её взглядом, Васютка выстрелил ещё раз и долго ждал ответа. Тайга не откликалась. По-прежнему надоедливо, вразнобой горланили кедровки, неподалёку трудился дятел да пощёлкивали капли росы, осыпаясь с деревьев.<br>Патронов осталось десять штук. Стрелять Васютка больше не решился. Он снял телогрейку, бросил на неё кепку и, поплевав на руки, полез на дерево.<br>Тайга… Тайга… Без конца и края тянулась она во все стороны, молчаливая, равнодушная. С высоты она казалась огромным тёмным морем. Небо не обрывалось сразу, как это бывает в горах, а тянулось далеко-далеко, всё ближе прижимаясь к вершинам леса. Облака над головой были редкие, но чем дальше смотрел Васютка, тем они делались гуще, и наконец голубые проёмы исчезли совсем. Облака спрессованной ватой ложились на тайгу, и она растворялась в них.<br>Долго Васютка отыскивал глазами жёлтую полоску лиственника среди неподвижного зелёного моря (лиственный лec обычно тянется по берегам реки), но кругом темнел сплошной хвойник. Видно, Енисей и тот затерялся в глухой, угрюмой тайге. Маленьким-маленьким почувствовал себя Васютка и закричал с тоской и отчаянием:<br>— Э-эй, мамка! Папка! Дедушка! Заблудился я!..<br>Голос его пролетел немного над тайгой и упал невесомо — кедровой шишкой в мох.<br>Медленно спустился Васютка с дерева, задумался, да так и просидел с полчаса. Потом встряхнулся, отрезал мяса и, стараясь не смотреть на маленькую краюшку хлеба, принялся жевать. Подкрепившись, он собрал кучу кедровых шишек, размял их и стал насыпать в карманы орехи. Руки делали своё дело, а в голове решался вопрос, один-единственный вопрос: «Куда идти?» Вот уж и карманы полны орехов, патроны проверены, к мешку вместо лямки приделан ремень, а вопрос всё ещё не решён. Наконец Васютка забросил мешок за плечо, постоял с минуту, как бы прощаясь с обжитым местом, и пошёл строго на север. Рассудил он просто: в южную сторону тайга тянется на тысячи километров, в ней вовсе затеряешься. А если идти на север, то километров через сто лес кончится, начнётся тундра. Васютка понимал, что выйти в тундру — это ещё не спасение. Поселения там очень редки, и едва ли скоро наткнёшься на людей. Но ему хотя бы выбраться из лесу, который загораживает свет и давит своей угрюмостью.<br>Погода держалась все ещё хорошая. Васютка боялся и подумать о том, что с ним будет, если разбушуется осень. По всем признакам ждать этого осталось недолго.<br>Солнце пошло на закат, когда Васюткa заметил среди однообразного мха тощие стебли травы. Он прибавил шагу. Трава стала попадаться чаще и уже не отдельными былинками, а пучками. Васютка заволновался: трава растет обычно вблизи больших водоёмов. «Неужели впереди Енисей?» — с наплывающей радостью думал Васютка. Заметив меж хвойных деревьев берёзки, осинки, а дальше мелкий кустарник, он не сдержался, побежал и скоро ворвался в густые заросли черёмушника, ползучего тальника, смородинника. Лицо и руки жалила высокая крапива, но Васютка не обращал на это внимания и, защищая рукой глаза от гибких ветвей, с треском продирался вперёд. Меж кустов мелькнул просвет.<br>Впереди берег… Вода! Не веря своим глазам, Васютка остановился. Так он простоял некоторое время и почувствовал, что ноги его вязнут. Болото! Болота чаще всего бывают у берегов озёр. Губы Васютки задрожали: «Нет, неправда! Бывают болота возле Енисея тоже». Несколько прыжков через чащу, крапиву, кусты — и вот он на берегу.<br>Нет, это не Енисей. Перед глазами Васютки небольшое унылое озеро, подёрнутое у берега ряской.<br>Васютка лёг на живот, отгрёб рукою зелёную кашицу ряски и жадно припал губами к воде. Потом он сел, усталым движением снял мешок, начал было вытирать кепкой лицо и вдруг, вцепившись в неё зубами, навзрыд расплакался.<br>Заночевать решил Васютка на берегу озера. Он выбрал посуше место, натаскал дров, развёл огонь. С огоньком всегда веселее, а в одиночестве — тем более. Обжарив в костре шишки, Васютка одну за другой выкатил их из золы палочкой, как печёную картошку. От орехов уже болел язык, но он решил: пока хватит терпения, не трогать хлеб, а питаться орехами, мясом, чем придётся.<br>Опускался вечер. Сквозь густые прибрежные заросли на воду падали отблески заката, тянулись живыми струями в глубину и терялись там, не достигая дна. Прощаясь со днем, кое-где с грустью тинькали синички, плакала сойка, стонали гагары. И всё-таки у озера было куда веселее, чем в гуще тайги. Но здесь ещё сохранилось много комаров. Они начали донимать Васютку. Отмахиваясь от них, мальчик внимательно следил за ныряющими на озеро утками. Они были совсем не пуганы и плавали возле самого берега с хозяйским покрякиванием. Уток было множество. Стрелять по одной не было никакого расчёта. Васюткa, прихватив ружьё, отправился на мысок, вдававшийся в озеро, и сел на траву. Рядом с осокой, на гладкой поверхности воды, то и дело расплывались круги. Это привлекло внимание мальчика. Васютка взглянул в воду и замер: около травы, плотно, одна к другой, пошевеливая жабрами и хвостами, копошились рыбы. Рыбы было так много, что Васютку взяло сомнение: «Водоросли, наверно?» Он потрогал траву палкой. Косяки рыбы подались от берега и снова остановились, лениво работая плавниками.<br>Столько рыбы Васютка ещё никогда не видел. И не просто какой-нибудь озёрной рыбы: щуки там, сороги или окуня. Нет, по широким спинам и белым бокам он узнал пелядей, чиров, сигов. Это было удивительнее всего. В озере — белая рыба!<br>Васютка сдвинул свои густые брови, силясь что-то припомнить. Но в этот момент табун уток-свиязей отвлёк его от размышлений. Он подождал, пока утки поравняются с мысом, выцелил пару и выстрелил. Две нарядные свиязи опрокинулись кверху брюшками и часто-часто задвигали лапками. Ещё одна утка, оттопырив крыло, боком уплывала от берега. Остальные всполошились и с шумом полетели на другую сторону озера. Минут десять над водой носились табуны перепуганных птиц.<br>Пару подбитых уток мальчик достал длинной палкой, а третья успела уплыть далеко.<br>— Ладно, завтра достану, — махнул рукой Васютка.<br>Небо уже потемнело, в лес опускались сумерки. Середина озера напоминала сейчас раскалённую печку. Казалось, положи на гладкую поверхность воды ломтики картошки, они мигом испекутся, запахнет горелым и вкусным. Васютка проглотил слюну, ещё раз поглядел на озеро, на кровянистое небо и с тревогой проговорил:<br>— Ветер завтра будет. А вдруг ещё с дождём?<br>Он ощипал уток, зарыл их в горячие угли костра, лёг на пихтовые ветки и начал щёлкать орехи.<br>Заря догорала. В потемневшем небе стыли редкие неподвижные облака. Начали прорезаться звёзды. Показался маленький, похожий на ноготок, месяц. Стало светлее. Васютка вспомнил слова дедушки: «Вызвездило — к холоду!» — и на душе у него сделалось ещё тревожнее.<br>Чтобы отогнать худые мысли, Васютка старался думать сначала о доме, а потом ему вспомнилась школа, товарищи.<br>Васютка дальше Енисея ещё никогда не бывал и видел только один город — Игарку.<br>А много ли в жизни хотелось узнать и увидеть Васютке? Много. Узнает ли? Выберется ли из тайги? Затерялся в ней точно песчинка. А что теперь дома? Там, за тайгой, люди словно в другом мире: смотрят кино, едят хлеб… может, даже конфеты. Едят сколько угодно. В школе сейчас, наверное, готовятся встречать учеников. Над школьными дверями уже вывешен новый плакат, на котором крупно написано: «Добро пожаловать!»<br>Совсем приуныл Васютка. Жалко ему самого себя стало, начало донимать раскаяние. Не слушал вот он на уроках и в перемену чуть не на голове ходил, покуривал тайком. B школу съезжаются ребята со всей округи: тут и эвенки, тут и ненцы, и нганасаны. У них свои привычки. Бывало, достанет кто-нибудь из них на уроке трубку и без лишних рассуждений закуривает. Особенно грешат этим малыши — первоклассники. Они только что из тайги и никакой дисциплины не понимают. Станет учительница Ольга Фёдоровна толковать такому ученику насчёт вредности курева — он обижается; трубку отберут — ревёт. Сам Васютка тоже покуривал и им табачок давал.<br>— Эх, сейчас бы Ольгу Фёдоровну увидеть… — думал Васютка вслух. — Весь бы табак вытряхнул…<br>Устал Васютка за день, но сон не шёл. Он подбросил в костёр дров, снова лёг на спину. Облака исчезли. Далёкие и таинственные, перемигивались звёзды, словно звали куда-то. Вот одна из них ринулась вниз, прочертила тёмное небо и тут же растаяла. «Погасла звёздочка — значит, жизнь чья-то оборвалась», — вспомнил Васютка слова дедушки Афанасия.<br>Совсем горько стало Васютке.<br>«Может быть, увидели её наши?» — подумал он, натягивая на лицо телогрейку, и вскоре забылся беспокойным сном.<br>Проснулся Васютка поздно, от холода, и не увидел ни озера, ни неба, ни кустов. Опять кругом был клейкий, неподвижный туман. Только слышались с озера громкие и частые шлепки: это играла и кормилась рыба. Васютка встал, поёжился, раскопал уток, раздул угольки. Когда костёр разгорелся, он погрел спину, потом отрезал кусочек хлеба, взял одну утку и принялся торопливо есть. Мысль, которая вчера вечером беспокоила Васютку, снова полезла в голову: «Откуда в озере столько белой рыбы?» Он не раз слышал от рыбаков, что в некоторых озёрах будто бы водится белая рыба, но озёра эти должны быть или были когда-то проточными. «А что, если?..»<br>Да, если озеро проточное и из него вытекает речка, она в конце концов приведёт его к Енисею. Нет, лучше не думать. Вчера вон обрадовался — Енисей, Енисей, — а увидел шиш болотный. Не-ет, уж лучше не думать.<br>Покончив с уткой, Васютка ещё полежал у огня, пережидая, когда уляжется туман. Веки склеивались. Но и сквозь тягучую, унылую дремоту пробивалось: «Откуда всё же взялась в озере речная рыба?»<br>— Тьфу, нечистая сила! — выругался Васютка. — Привязалась как банный лист. «Откуда, откуда»! Ну, может, птицы икру на лапах принесли, ну, может, и мальков, ну, может… А, к лешакам всё! — Васютка вскочил и, сердито треща кустами, натыкаясь в тумане на валежины, начал пробираться вдоль берега. Вчерашней убитой утки на воде не обнаружил, удивился и решил, что её коршун утащил или съели водяные крысы.<br>Васютке казалось, что в том месте, где смыкаются берега, и есть конец озера, но он ошибся. Там был лишь перешеек. Когда туман растворился, перед мальчиком открылось большое, мало заросшее озеро, а то, возле которого он ночевал, было всего-навсего заливом — отголоском озера.<br>— Вот это да! — ахнул Васютка. — Вот где рыбищи-то, наверно… Уж здесь не пришлось бы зря сетями воду цедить. Выбраться бы, рассказать бы. — И, подбадривая себя, он прибавил: — А что? И выйду! Вот пойду, пойду и…<br>Тут Васютка заметил небольшой комочек, плавающий у перешейка, подошёл ближе и увидел убитую утку. Он так и обомлел: «Неужели моя? Как же её принесло сюда?!» Мальчик быстро выломал палку и подгрёб птицу к себе. Да, это была утка-свиязь с окрашенной в вишнёвый цвет головкой.<br>— Моя! Моя! — в волнении забормотал Васютка, бросая утку в мешок. — Моя уточка! — Его даже лихорадить начало. — Раз ветра не было, а утку отнесло, значит, есть тягун, озеро проточное!<br>И радостно, и как-то боязно было верить в это. Торопливо переступая с кочки на кочку, через бурелом, густые ягодники продирался Васютка. В одном месте почти из-под ног взметнулся здоровенный глухарь и сел неподалёку. Васютка показал ему кукиш:<br>— А этого не хочешь? Провалиться мне, если я ещё свяжусь с вашим братом!<br>Поднимался ветер.<br>Качнулись, заскрипели отжившие свой век сухие деревья. Над озером заполошной стаей закружились поднятые с земли и сорванные с деревьев листья. Застонали гагары, вещая непогоду. Озеро подёрнулось морщинами, тени на воде заколыхались, облака прикрыли солнце, вокруг стало хмуро, неуютно.<br>Далеко впереди Васютка заметил уходящую в глубь тайги жёлтую бороздку лиственного леса. Значит, там речка. От волнения у него пересохло в горле. «Опять какая-нибудь кишка озёрная. Мерещится, и всё», — засомневался Васютка, однако пошёл быстрее. Теперь он даже боялся остановиться попить: что, если наклонится к воде, поднимет голову и не увидит впереди яркой бороздки?<br>Пробежав с километр по едва приметному бережку, заросшему камышом, осокой и мелким кустарником, Васютка остановился и перевёл дух. Заросли сошли на нет, а вместо них появились высокие обрывистые берега.<br>— Вот она, речка! Теперь уж без обмана! — обрадовался Васютка.<br>Правда, он понимал, что речушки могут впадать не только в Енисей, но и в какое-нибудь другое озеро, но он не хотел про это думать. Речка, которую он так долго искал, должна привести его к Енисею, иначе… он обессилеет и пропадёт. Вон, с чего-то уж тошнит…<br>Чтобы заглушить тошноту, Васютка на ходу срывал гроздья красной смородины, совал их в рот вместе со стебельками. Рот сводило от кислятины и щипало язык, расцарапанный ореховой скорлупой.<br>Пошёл дождь. Сначала капли были крупные, редкие, потом загустело кругом, полилось, полилось…. Васютка приметил пихту, широко разросшуюся среди мелкого осинника, и залёг под неё. Не было ни желания, ни сил шевелиться, разводить огонь. Хотелось есть и спать. Он отковырнул маленький кусочек от чёрствой краюшки и, чтобы продлить удовольствие, не проглотил его сразу, а начал сосать. Есть захотелось ещё сильнее. Васютка выхватил остатки горбушки из мешка, вцепился зубами и, плохо разжёвывая, съел всю.<br>Дождь не унимался. От сильных порывов ветра качалась пихта, стряхивая за воротник Васютке холодные капли воды. Они ползли по спине. Васютка скорчился, втянул голову в плечи. Веки его сами собой начали смыкаться, будто повесили на них тяжёлые грузила, какие привязывают к рыболовным сетям.<br>Когда он очнулся, на лес уж спускалась темнота, смешанная с дождём. Было всё так же тоскливо; сделалось ещё холоднее.<br>— Ну и зарядил, окаянный! — обругал Васютка дождь.<br>Он засунул руки в рукава, прижался плотнее к стволу пихты и снова забылся тяжёлым сном. На рассвете Васютка, стуча зубами от холода, вылез из-под пихты, подышал на озябшие руки и принялся искать сухие дрова. Осинник за ночь разделся почти донага. Будто тоненькие пластинки свёклы, на земле лежали тёмно-красные листья. Вода в речке заметно прибыла. Лесная жизнь примолкла. Даже кедровки и те не подавали голоса.<br>Расправив полы ватника, Васютка защитил от ветра кучу веток и лоскуток берёсты. Спичек осталось четыре штуки. Не дыша, он чиркнул спичку о коробок, дал огоньку разгореться в ладонях и поднёс к берёсте. Она стала корчиться, свернулась в трубочку и занялась. Потянулся хвостик чёрного дыма. Сучки, шипя и потрескивая, разгорались. Васютка снял прохудившиеся сапоги, размотал грязные портянки. Ноги издрябли и сморщились от сырости. Он погрел их. Высушил сапоги и портянки, оторвал от кальсон тесёмки и подвязал ими державшуюся на трёх гвоздях подошву правого сапога.<br>Греясь возле костра, Васютка неожиданно уловил что-то похожее на комариный писк и замер. Через секунду звук повторился, вначале протяжно, потом несколько раз коротко.<br>«Гудок! — догадался Васютка. — Пароход гудит! Но почему же он слышится оттуда, с озера? А-а, понятно».<br>Мальчик знал эти фокусы тайги: гудок всегда откликается на ближнем водоёме. Но гудит-то пароход на Енисее! В этом Васютка был уверен. Скорей, скорей бежать туда! Он так заторопился, будто у него был билет на этот самый пароход.<br>В полдень Васютка поднял с реки табун гусей, ударил по ним картечью и выбил двух. Он спешил, поэтому зажарил одного гуся на вертеле, а не в ямке, как это делал раньше. Осталось две спички, кончались и Васюткины силы. Хотелось лечь и не двигаться. Он мог бы отойти метров на двести-триста от речки. Там, по редколесью, было куда легче пробираться, но он боялся потерять речку из виду.<br>Мальчик брёл, почти падая от усталости. Неожиданно лес расступился, открыв перед Васюткой отлогий берег Енисея. Мальчик застыл. У него даже дух захватило — так красива, так широка была его родная река! А раньше она ему почему-то казалась обыкновенной и не очень приветливой. Он бросился вперёд, упал на край берега и жадными глотками стал хватать воду, шлёпать по ней руками, окунать в неё лицо.<br>— Енисеюшко! Славный, хороший… — шмыгал Васютка носом и размазывал грязными, пропахшими дымом руками слезы по лицу. От радости Васютка совсем очумел. Принялся прыгать, подбрасывать горстями песок. С берега поднялись стаи белых чаек и с недовольными криками закружились над рекой.<br>Так же неожиданно Васютка очнулся, перестал шуметь и даже несколько смутился, оглядываясь вокруг. Но никого нигде не было, и он стал решать, куда идти: вверх или вниз по Енисею? Место было незнакомое. Мальчик так ничего и не придумал. Обидно, конечно: может быть, дом близко, в нём мать, дедушка, отец, еды — сколько хочешь, а тут сиди и жди, пока кто-нибудь проплывёт, а плавают в низовьях Енисея не часто…<br>Васютка смотрит то вверх, то вниз по реке. Тянутся берега навстречу друг другу, хотят сомкнуться и теряются в просторе. Вон там, в верховьях реки, появился дымок. Маленький, будто от папиросы. Дымок становится всё больше и больше… Вот уж под ним обозначилась тёмная точка. Идёт пароход. Долго ещё ждать его. Чтобы как-нибудь скоротать время, Васютка решил умыться. Из воды на него глянул парнишка с заострившимися скулами. От дыма, грязи и ветра брови стали у него ещё темнее, а губы потрескались.<br>— Ну и дошёл же ты, дружище! — покачал головой Васютка.<br>А что, если бы дольше пришлось бродить?<br>Пароход всё приближался и приближался. Васютка уже видел, что это не обыкновенный пароход, а двухпалубный пассажирский теплоход. Васютка силился разобрать надпись и, когда наконец это ему удалось, с наслаждением прочитал вслух:<br>— «Серго Орджоникидзе».<br>На теплоходе маячили тёмные фигурки пассажиров. Васютка заметался на берегу.<br>— Э-эй, пристаньте! Возьмите меня! Э-эй!.. Слушайте!..<br>Кто-то из пассажиров заметил его и помахал рукой. Растерянным взглядом проводил Васютка теплоход.<br>— Эх, вы-ы, ещё капитанами называетесь! «Серго Орджоникидзе», а человеку помочь не хотите…<br>Васютка понимал, конечно, что за долгий путь от Красноярска «капитаны» видели множество людей на берегу, около каждого не наостанавливаешься, — и всё-таки было обидно. Он начал собирать дрова на ночь.<br>Эта ночь была особенно длинной и тревожной. Васютке всё казалось, что кто-то плывёт по Енисею. То он слышал шлёпанье вёсел, то стук моторки, то пароходные гудки.<br>Под утро он и в самом деле уловил равномерно повторяющиеся звуки: бут-бут-бут-бут… Так могла стучать только выхлопная труба рыбосборочного катера-бота.<br>— Неужели дождался? — Васютка вскочил, протёр глаза и закричал: — Стучит! — и опять прислушался и начал, приплясывая, напевать: — Бот стучит, стучит, стучит!..<br>Тут же опомнился, схватил свои манатки и побежал по берегу навстречу боту. Потом кинулся назад и стал складывать в костёр все припасённые дрова: догадался, что у костра скорей его заметят. Взметнулись искры, высоко поднялось пламя. Наконец из предрассветной мглы выплыл высокий неуклюжий силуэт бота.<br>Васютка отчаянно закричал:<br>— На боте! Э-эй, на боте! Остановитесь! Заблудился я! Э-эй! Дяденьки! Кто там живой? Э-эй, штурвальный!..<br>Он вспомнил про ружьё, схватил его и начал палить вверх: бах! бах! бах!<br>— Кто стреляет? — раздался гулкий, придавленный голос, будто человек говорил, не разжимая губ. Это в рупор спрашивали с бота.<br>— Да это я, Васька! Заблудился я! Пристаньте, пожалуйста! Пристаньте скорее!..<br>На боте послышались голоса, и мотор, будто ему сунули в горло паклю, заработал глуше. Раздался звонок, из выхлопной трубы вылетел клуб огня. Мотор затарахтел с прежней силой: бот подрабатывал к берегу.<br>Но Васютка никак не мог этому поверить и выпалил последний патрон.<br>— Дяденька, не уезжайте! — кричал он. — Возьмите меня! Возьмите!..<br>От бота отошла шлюпка.<br>Васютка кинулся в воду, побрёл навстречу, глотая слезы и приговаривая:<br>— За-заблудился я-а, совсем заблудился-а…<br>Потом, когда втащили его в шлюпку, заторопился:<br>— Скорее, дяденьки, плывите скорее, а то уйдёт ещё бот-то! Вон вчера пароход только мелькну-ул…<br>— Ты, малый, що, сказывся?! — послышался густой бас с кормы шлюпки, и Васютка узнал по голосу и смешному украинскому выговору старшину бота «Игарец».<br>— Дяденька Коляда! Это вы? А это я, Васька! — перестав плакать, заговорил мальчик.<br>— Який Васька?<br>— Да шадринский. Григория Шадрина, рыбного бригадира, знаете?<br>— Тю-у! А як ты сюды попав?<br>И когда в тёмном кубрике, уплетая за обе щеки хлеб с вяленой осетриной, Васютка рассказывал о своих похождениях, Коляда хлопал себя по коленям и восклицал:<br>— Ай, скажэнный хлопець! Та на що тоби той глухарь сдався? Во налякав ридну маты и батьку…<br>— Ещё и дедушку…<br>Коляда затрясся от смеха:<br>— Ой, шо б тоби! Он и дида вспомнил! Ха-ха-ха! Ну и бисова душа! Да знаешь ли ты, дэ тебя вынесло?<br>— Не-е-е.<br>— Шестьдесят километров ниже вашего стану.<br>— Ну-у?<br>— Оце тоби и ну! Лягай давай спать, горе ты мое гиркое.<br>Васютка уснул на койке старшины, закутанный в одеяло и в одежду, какая имелась в кубрике.<br>А Коляда глядел на него, разводил руками и бормотал:<br>— Во, герой глухариный спит соби, а батько с маткой с глузду зъихалы…<br>Не переставая бормотать, он поднялся к штурвальному и приказал:<br>— На Песчаному острови и у Корасихи не будет остановки. Газуй прямо к Шадрину.<br>— Понятно, товарищ старшина, домчим хлопца мигом!<br>Подплывая к стоянке бригадира Шадрина, штурвальный покрутил ручку сирены. Над рекой понёсся пронзительный вой. Но Васютка не слышал сигнала.<br>На берёг спустился дедушка Афанасий и принял чалку с бота.<br>— Что это ты сегодня один-одинёшенек? — спросил вахтенный матрос, сбрасывая трап.<br>— Не говори, паря, — уныло отозвался дед. — Беда у нас, ой беда!.. Васютка, внук-то мой, потерялся. Пятый день ищем. Ох-хо-хо, парнишка-то был какой, парнишка-то, шустрый, востроглазый!..<br>— Почему был? Рано ты собрался его хоронить! Ещё с правнуками понянчишься! — И, довольный тем, что озадачил старика, матрос с улыбкой добавил: — Нашёлся ваш пацан, в кубрике спит себе и в ус не дует.<br>— Чего это? — встрепенулся дед и выронил кисет, из которого зачерпывал трубкой табак. — Ты… ты, паря, над стариком не смейся. Откудова Васютка мог на боте взяться?<br>— Правду говорю, на берегу мы его подобрали! Он там такую полундру устроил — все черти в болото спрятались!<br>— Да не треплись ты! Где Васютка-то? Давай его скорей! Цел ли он!<br>— Це-ел. Старшина пошёл его будить.<br>Дед Афанасий бросился было к трапу, но тут же круто повернул и засеменил наверх, к избушке:<br>— Анна! Анна! Нашёлся пескаришка-то! Анна! Где ты там? Скорее беги! Отыскался он…<br>В цветастом переднике, со сбившимся набок платком показалась Васюткина мать. Когда, она увидела спускавшегося по трапу оборванного Васютку, ноги её подкосились. Она со стоном осела на камни, протягивая руки навстречу сыну.<br>И вот Васютка дома! В избушке натоплено так, что дышать нечем. Накрыли его двумя стёгаными одеялами, оленьей дохой да ещё пуховой шалью повязали.<br>Лежит Васютка на топчане разомлевший, а мать и дедушка хлопочут около, простуду из него выгоняют. Мать натёрла его спиртом, дедушка напарил каких-то горьких, как полынь, корней и заставил пить это зелье.<br>— Может, ещё что-нибудь покушаешь, Васенька? — нежно, как у больного, спрашивала мать.<br>— Да мам, некуда уж…<br>— А если вареньица черничного? Ты ведь его любишь!<br>— Если черничного, ложки две, пожалуй, войдёт.<br>— Ешь, ешь!<br>— Эх ты, Васюха, Васюха! — гладил его по голове дедушка, — Как же ты сплоховал? Раз уж такое дело, не надо было метаться. Нашли бы тебя скоро. Ну да ладно, дело прошлое. Мука — вперёд наука. Да-а, глухаря-то, говоришь, завалил всё-таки? Дело! Купим тебе новое ружьё на будущий год. Ты ещё медведя ухлопаешь. Помяни моё слово!<br>— Ни боже мой! — возмутилась мать. — Близко к избе вас с ружьём не подпущу. Гармошку, приёмник покупайте, а ружья чтобы и духу не было!<br>— Пошли бабьи разговоры! — махнул рукой дедушка, — Ну, поблукал маленько парень. Так что теперь, по-твоему, и в лес не ходить?<br>Дед подмигнул Васютке: дескать, не обращай внимания, будет новое ружьё — и весь сказ!<br>Мать хотела ещё что-то сказать, но на улице залаял Дружок, и она выбежала из избушки.<br>Из лесу, устало опустив плечи, в мокром дождевике, шёл Григорий Афанасьевич. Глаза его ввалились, лицо, заросшее густой чёрной щетиной, было мрачно.<br>— Напрасно всё, — отрешённо махнул он рукой. — Нету, пропал парень…<br>— Нашёлся! Дома он…<br>Григорий Афанасьевич шагнул к жене, минуту стоял растерянный, потом заговорил, сдерживая волнение:<br>— Ну, а зачем реветь? Нашёлся — и хорошо. К чему мокреть-то разводить? Здоров он? — и, не дожидаясь ответа, направился к избушке. Мать остановила его:<br>— Ты уж, Гриша, не особенно строго с ним. Он и так лиха натерпелся. Порассказывал, так мурашки по коже…<br>— Ладно, не учи!<br>Григорий Афанасьевич зашёл в избу, поставил в угол ружьё, снял дождевик.<br>Васютка, высунув голову из-под одеяла, выжидательно и робко следил за отцом. Дед Афанасий, дымя трубкой, покашливал.<br>— Ну, где ты тут, бродяга? — повернулся к Васютке отец, и губы его тронула чуть заметная улыбка.<br>— Вот он я! — привскочил с топчана Васютка, заливаясь счастливым смехом. — Укутала меня мамка, как девчонку, а я вовсе не простыл. Вот пощупай, пап. — Он протянул руку отца к своему лбу.<br>Григорий Афанасьевич прижал лицо сына к животу и легонько похлопал по спине:<br>— Затараторил, варнак! У-у-у, лихорадка болотная! Наделал ты нам хлопот, попортил крови!.. Рассказывай, где тебя носило?<br>— Он всё про озеро какое-то толкует, — заговорил дед Афанасий. — Рыбы, говорит, в нём видимо-невидимо.<br>— Рыбных озёр мы и без него знаем много, да не вдруг на них попадёшь.<br>— А к этому, папка, можно проплыть, потому что речка из него вытекает.<br>— Речка, говоришь? — оживился Григорий Афанасьевич. — Интересно! Ну-ка, ну-ка, рассказывай, что ты там за озеро отыскал…<br>Через два дня Васютка, как заправский провожатый, шагал по берегу речки вверх, а бригада рыбаков на лодках поднималась следом за ним.<br>Погода стояла самая осенняя. Мчались куда-то мохнатые тучи, чуть не задевая вершины деревьев; шумел и качался лес; в небе раздавались тревожные крики птиц, тронувшихся на юг. Васютке теперь любая непогода была нипочём. В резиновых сапогах и в брезентовой куртке, он держался рядом с отцом, приноравливаясь к его шагу, и наговаривал:<br>— Они, гуси-то, как взлетя-ат сразу все, я ка-ак дам! Два на месте упали, а один ещё ковылял, ковылял и свалился в лесу, да я не пошёл за ним, побоялся от речки отходить.<br>На Васюткины сапоги налипли комья грязи, он устал, вспотел и нет-нет да и переходил на рысь, чтобы не отстать от отца.<br>— И ведь я их влёт саданул, гусей-то…<br>Отец не отзывался. Васютка посеменил молча и опять начал:<br>— А что? Влёт ещё лучше, оказывается, стрелять: сразу вон несколько ухлопал!<br>— Не хвались! — заметил отец и покачал головой. — И в кого ты такой хвастун растёшь? Беда!<br>— Да я и не хвастаюсь: раз правда, так что мне хвалиться, — сконфуженно пробормотал Васютка и перевёл разговор на другое. — А скоро, пап, будет пихта, под которой я ночевал. Ох и продрог я тогда!<br>— Зато сейчас, я вижу, весь сопрел. Ступай к дедушке в лодку, похвались насчёт гусей. Он любитель байки слушать. Ступай, ступай!<br>Васютка отстал от отца, подождал лодку, которую тянули бечевой рыбаки. Они очень устали, намокли, и Васютка постеснялся плыть в лодке и тоже взялся за бечеву и стал помогать рыбакам.<br>Когда впереди открылось широкое, затерявшееся среди глухой тайги озеро, кто-то из рыбаков сказал:<br>— Вот и озеро Васюткино…<br>С тех пор и пошло: Васюткино озеро, Васюткино озеро.<br>Рыбы в нём оказалось действительно очень много. Бригада Григория Шадрина, а вскоре и ещё одна колхозная бригада переключились на озёрный лов.<br>Зимой у этого озера была построена избушка. По снегу колхозники забросили туда рыбную тару, соль, сети и открыли постоянный промысел.<br>На районной карте появилось ещё одно голубое пятнышко, с ноготь величиной, под словами: «Васюткино оз.». На краевой карте это пятнышко всего с булавочную головку, уже без названия. На карте же нашей страны озеро это сумеет найти разве сам Васютка.<br>Может, видели вы на физической карте в низовьях Енисея пятнышки, будто небрежный ученик брызнул с пера голубыми чернилами? Вот где-то среди этих кляксочек и есть та, которую именуют Васюткиным озером.</p>]]></content:encoded>
</item><item>
<title>Стрижонок Скрип</title>
<link>https://m1r.ru/rasskazi/2565-strizhonok-skrip.html</link>
<pdalink>https://m1r.ru/rasskazi/2565-strizhonok-skrip.html</pdalink>
<guid>2565</guid>
<pubDate>Sat, 03 Jun 2023 17:13:01 +0500</pubDate>
<category>native-yes</category>

<content:encoded><![CDATA[<p class="MsoNormal">Стрижонок вылупился из яичка в тёмной норке и удивлённо пискнул. Ничего не было видно. Лишь далеко-далеко тускло мерцало пятнышко света. Стрижонок испугался этого света, плотнее приник к тёплой и мягкой маме-стрижихе. Она прижала его крылышком к себе. Он задремал, угревшись под крылом. Где-то шёл дождь, падали одна за другой капли. И стрижонку казалось, что это мама-стрижиха стучит клювом по скорлупе яйца. Она так же стучала, перед тем как выпустить его наружу.<br>Стрижонок проснулся оттого, что ему стало холодно. Он пошевелился и услышал, как вокруг него завозились и запищали голенькие стрижата, которых мама-стрижиха тоже выклевала из яиц. А самой мамы не было.<br>— Скрип! — позвал её стрижонок.<br>— Скрип! Скрип! Скрип! — повторили за ним братья и сестры.<br>Видно, всем понравилось, что они научились звать маму, и они громче и дружней запищали:<br>— Скрип! Скрип! Скрип!<br>И тут далёкое пятнышко света потухло. Стрижата притихли.<br>— Скрип! — послышалось издалека.<br>«Так это же мама прилетела!» — догадались стрижата и запищали веселей.<br>Мама принесла в клюве капельку дождя и отдала её Скрипу — первому стрижонку.<br>Какая это была вкусная капля! Стрижонок Скрип проглотил её и пожалел, что капля такая маленькая.<br>— Скрип! — сказал он. Ещё, мол, хочу.<br>— Скрип-скрип! — радостно ответила мама-стрижиха. Сейчас, дескать, сейчас. И опять её не стало. И опять стрижата тоскливо запищали. А первый стрижонок кричал громче всех. Ему очень уж понравилось, как мама-стрижиха поила его из клюва.<br>И когда снова закрылся свет вдали, он что было духу закричал:<br>— Скрип! — и даже полез навстречу маме. Но тут же был откинут крылом на место, да так бесцеремонно, что чуть было кверху лапками не опрокинулся. И каплю вторую мама-стрижиха отдала не ему, а другому стрижонку.<br>Обидно. Примолк стрижонок Скрип, рассердился на маму и братьев с сестрёнками, которые тоже, оказывается, хотели есть. Когда мама принесла мошку и отдала её другому стрижонку. Скрип попытался отнять её. Тогда мама-стрижиха так долбанула Скрипа клювом по голове, что у него пропала всякая охота отбирать еду у других.<br>Понял стрижонок, какая у них серьёзная и строгая мама. Её не разжалобишь писком.<br>Так начал жизнь в норке стрижонок Скрип вместе с братьями и сестрами.<br>Таких норок в глиняном берегу над рекой было очень много. В каждой норке жили стрижата. И были у них папы и мамы. А вот у стрижонка Скрипа папы не было. Его сшибли из рогатки мальчишки. Он упал в воду, и его унесло куда-то. Конечно, стрижата не знали об этом.<br>Маме-стрижихе было очень тяжело одной прокормить детей. Но она была хорошая мать. С рассвета и до вечера носилась она над берегом и водой, схватывала на лету мошек, комариков, дождевые капли. Приносила их детям. А мальчишки, сидевшие с удочками на берегу, думали, что стрижиха и все стрижи играют над рекой.<br>Стрижонок Скрип подрос. У него появились перья, и ему всё время хотелось есть. Иногда ему удавалось отобрать у братца или сестрёнки мошку, и тогда они жалобно и недовольно пищали. За это Скрипу попадало от мамы-стрижихи. Но ему так хотелось есть, так хотелось есть!<br>А ещё ему хотелось выглянуть из норки и посмотреть, что же оно там такое, дальше этого пятнышка света, откуда мама-стрижиха приносит еду и ветряные запахи на крыльях.<br>Пополз стрижонок Скрип. И чем дальше он полз, перебирая слабыми лапками, тем больше и ярче делался свет.<br>Боязно!<br>Но Скрип был храбрый стрижонок, он полз и полз.<br>Наверное, он выпал бы из норки и разбился, как разбиваются такие вот неразумные птенцы. Но тут появилась мама-стрижиха, схватила его, уволокла в глубь норки — и раз-раз его клювом по голове. Сказала сердито:<br>— Скрип-скрип! — и ещё по голове, и ещё по голове.<br>Очень рассердилась мама-стрижиха, очень сильно била Скрипа. Должно быть, там, за норкой, опасно, раз мама-стрижиха так волнуется. Конечно, откуда Скрипу было знать, сколько врагов у маленьких проворных стрижей!<br>Сидит на вершине берёзы страшный быстрый сокол и подстерегает их. Скоком-прыгом подходит к норкам клюватая ворона. Тихо ползёт меж камней чёрная гадюка.<br>Побольше подрос Скрип, догадываться об этом стал. Ему делалось жутко, когда там, за норкой, раздавалось пронзительное «тиу!». Тогда мама-стрижиха бросала всё, даже мошку или каплю воды, и, тоже крикнув грозное «тиу!», мчалась из норки.<br>И все стрижи с криком «тиу!» высыпали из норок и набрасывались на врага. Пусть этот враг хоть сокол, хоть коршун, хоть кто, пусть он хоть в сто раз больше стрижей, они всё равно не боялись его. Дружно налетали стрижи, все как один. Коршун и ворона скорей-скорей убирались в лес, а гадюка пряталась под камень и со страху шипела.<br>Однажды мама-стрижиха вылетела на битву с врагом — разбойником соколом.<br>Сокол был не только быстрым, но и хитрым. Он сделал вид, что отступает. Вожак стрижей — Белое брюшко — дал отбой, крикнув победоносное «тиу!». Но мама-стрижиха ещё гналась за соколом, чтобы уж навсегда отвадить его летать к стрижиньм норкам.<br>Тут сокол круто развернулся, ударил маму-стрижиху и унёс в когтях. Только щепотка перьев кружилась в воздухе, Перья упали в воду, и их унесло…<br>Долго ждал стрижонок Скрип маму. Он звал её. И братцы и сестрёнки тоже звали. Мама-стрижиха не появлялась, не приносила еду.<br>Потускнело пятнышко света. Настала ночь. Утихло всё на реке. Утихли стрижи и стрижата, пригретые папами и мамами. И только Скрип был с братьями и сестрами без мамы.<br>Сбились в кучу стрижата. Холодно без мамы, голодно. Видно, пропадать придётся.<br>Но Скрип ещё не знал, какой дружный народ стрижи! Ночью к ним нырнул вожак — Белое брюшко, пощекотал птенцов клювом, обнял их крыльями, и они пригрелись, уснули. А когда рассвело, в норку к Скрипу наведалась соседка-стрижиха и принесла большого комара. Потом залетали ещё стрижи и стрижихи и приносили еду и капли воды. А на ночь к осиротевшим стрижатам снова прилетел вожак Белое брюшко.<br>Выросли стрижата. Не пропали. Пришла пора покидать им родную норку, как говорят, становиться на крыло — самим добывать себе пищу и строить свой дом.<br>Это было радостно и жутко!<br>Скрип помнит, как появился в норке вожак Белое брюшко. Вместо того чтобы дать ему мошку или капельку, он ухватил Скрипа за шиворот и поволок из норки. Скрип упирался, пищал. Белое брюшко не обращал внимания на писк Скрипа, подтащил его к устью норки и вытолкнул наружу.<br>Ну что было делать Скрипу! Не падать же! Он растопырил крылья и… полетел! И тут на него набросились все стрижи, старые и молодые. Все-все! И погнали его от норки всей стаей навстречу ветру, навстречу ослепительному солнцу.<br>— Скрип! Скрип! — испуганно закричал стрижонок, захлебнувшись ветром, и увидел под собою воду. — Скрип! Скрип! «А если я упаду?» — с ужасом подумал он.<br>Но стрижи не давали ему упасть. Они гоняли его кругами над водой, над берегом, над лесом.<br>Потом крики стрижей остались позади. Свист крыльев и гомон птичий угасли. И тут стрижонок Скрип с удивлением увидел, что он уже сам, один, летает над рекой! И от этого сделалось так радостно, что он взмыл высоко-высоко и крикнул оттуда солнцу, реке, всему миру: «Скрип!» — и закружился, закружился над рекой, над берегом, над лесом. Даже в облако один раз залетел. Но там ему не понравилось — темновато и одиноко. Он спикировал вниз и заскользил над водою, чуть не касаясь её брюшком.<br>Хорошо жить! Хорошо, когда сам умеешь летать! Скрип! Скрип!<br>А потом Скрип и сам стал помогать стрижам — вытаскивал из норок стрижат и тоже гнал их над рекой вместе со всеми стрижами и кричал:<br>— Скрип! Скрип! Держи его! Догоняй!..<br>И ему было весело смотреть, как метались и заполошно кричали молоденькие стрижата, обретая полёт, вечный полёт!<br>Скрип много съел в этот день мошек, много выпил воды. Ел и пил он жадно, потому что стрижи всегда в движении, всегда в полёте. И оттого надо им всё время есть, всё время пить. Но день кончился. Он ещё раз плюхнулся белым брюшком на воду, схватил капельку воды, отряхнулся и поспешил к своей норке. Но найти её не смог. Ведь снаружи он никогда не видел свою норку, а сейчас все норки казались ему одинаковыми. Норок много, разве их различишь?<br>Скрип сунулся в одну норку — не пускают, в другую — не пускают. Все стрижиные дома заняты. Что же делать? Не ночевать же на берегу? На берегу страшно. В норке лучше.<br>И Скрип начал делать свою норку. Выскребал глину остренькими когтями, выклёвывал её и уносил к воде, снова возвратился к яру и опять клевал, скрёб, а в землю подался чуть-чуть.<br>Устал Скрип, есть захотел и решил, что такой норки ему вполне хватит. Он немного покормился над рекой и завалился спать в свою совсем ещё не глубокую норку.<br>Неподалёку рыбачили мальчишки. Они пришли к стрижиному яру. Один мальчишка засунул руку в норку и вынул Скрипа. Что только пережил Скрип, пока его держали в руках и поглаживали, как ему казалось, громадными пальцами!<br>Но ничего попались ребятишки, хорошие, выпустили Скрипа. Он полетел над рекой и со страху крикнул:<br>— Тиу!<br>Все стрижи высыпали из норок, глядят — никого нет. Ребятишки уже ушли, сокол не летает. Чуть было не побили стрижи Скрипа, но пожалели — молодой ещё.<br>Тут понял Скрип, что в маленькой норке не житьё, и принялся снова работать. Он так много раз подлетал к своей норке, чтобы унести глину, так пробивался в глубь яра, что норку эту отличал уже ото всех.<br>Как-то опять пришли мальчишки, засунули руку, чтобы вытащить Скрипа, а достать не могут. Скрип вертел головою и, должно быть, насмешливо думал: «Шалишь, братцы мальчишки! И вообще совесть надо иметь!»<br>Хорошо, спокойно жилось в своей норке. Теперь Скрип наедался и напивался досыта, сделался стремительным, сильным. Но вот отчего-то сделались беспокойными стрижи. Они почти не находились в норках, а всё летали, кружились, лепились на проводах и часами сидели молча, прижавшись один к одному. А потом с визгом рассыпались в разные стороны, присаживались к осенним лужам, заботливо клевали глину и снова сбивались в стаи, и снова тревожно кружились. Эта тревога передалась и Скрипу. Он стал ждать, сам не зная чего, и в конце августа, на рассвете, вдруг услышал призывный голос вожака Белое брюшко.<br>— Тиу! — крикнул вожак. В голосе его на этот раз не было угрозы. Он звал в отлёт. Взмыл Скрип и видит: всё небо клубится. Тучи стрижей летят к горизонту.<br>— Тиу! — звал вожак. И стайка Скрипа помчалась вдаль, смешалась с другими стаями. Стрижей было так много, что они почти заслонили собой разгорающуюся в небе зарю.<br>— Скрип! Скрип! — тревожно и тоскливо кричали стрижи, прощаясь до следующего лета с родным краем.<br>— Скрип! До свидания! — крикнул и стрижонок Скрип и помчался за леса, за горы, за край земли.<br>— До свидания, Скрип! До свидания! Прилетай в свою норку! — кричали вслед Скрипу мальчишки-рыбаки.<br>Стрижи улетают в одну ночь и уносят с собою лето. Прилетают они тоже в одну ночь и приносят с собою лето.<br>Скучно без стрижей на реке. Чего-то не хватает.<br>Где ты, маленький Скрип? В каких краях и странах? Возвращайся скорее! Приноси нам на крыльях лето!</p>]]></content:encoded>
</item></channel></rss>